Изменить стиль страницы

В поезде Георгий все время сидел у окна и смотрел на горы, то вплотную подступавшие к дороге, то широким веером диабазовых увалов расходящиеся в стороны. Эта причудливая игра хорошо знакомых гор всегда занимала его, он мог подолгу наблюдать ее, словно в первый раз.

Горы тут, перед встречей с казахской степью, были неспокойные. Они вздымались вал за валом, набегали друг на друга и со всего размаха падали в реку. Это был яростный прибой, окаменевший на века. Георгий отыскал среди шиханов свой — Татарский. Он заметил его издали в окружении других, поменьше. На самом пике был шест с метелкой, установленный, наверное, геодезистами. Пока поезд описывал выгнутую на юг кривую, в точности повторяя извив реки, Георгий не спускал глаз с картинного шихана, который в детстве открывал ему далекий мир. Но вот соседние отроги заслонили собой шихан, и тот исчез в складках гранитных волн.

Пусть и невысоки Уральские горы, но высота их измеряется не метрами над уровнем моря, а целыми пятилетками. Эти горы — труженики и солдаты, защитившие народ в лихую военную годину. Надо было — они вставали вровень с самим Кавказом, приходили на помощь Мамаеву кургану, а потом всей длинной цепью надвигались на Берлин...

Чем дальше на восток, тем глубже становилась выемка, по дну которой, часто притормаживая на тугих изгибах, сноровисто бежал зеленый тепловоз, то подбирая, то растягивая длинный хвост вагонов. Откосы почти сплошь усеяны желтыми, красными, синими, белыми камнями, точно дорогими самоцветами.

Чем дальше на восток, тем реже виден в просветах выемки горный прибой на севере, где крутые отроги едва сдерживают разбег вольных волн. Теперь казалось, что скорый поезд угодил в ловушку и ищет, ищет выхода. Но вот он, наконец, нырнул в туннель — значит, скоро Молодогорск.

Когда слепящий дневной свет ударил опять в глаза и ближние горы тут же расступились, Георгий, щурясь, увидел на востоке дремучий лес дымов. Он встал, накинул демисезонное пальто военного покроя и вышел в коридор купейного вагона, где уже толпились беспечные, веселые попутчики, наверное, студенты, кончившие свой третий, строительный семестр.

На Южном Урале стояло бабье лето. Кусты рделого шиповника, не доверяя сентябрьскому солнцу, по утрам набрасывали на себя ажурные оренбургские паутинки. Но днем сильно пригревало и делалось душно в осенней уреме. Сухие листья, опадающие с великанов-тополей, кружились в терпком, хмельном воздухе, настоянном на привядшем духовитом ежевичнике. На тонких флагштоках рябины пламенели, как вымпелы, гроздья спелых ягод. В полдень налет чистой охры ослепительно сверкал на березовых кронах. И только рыцарские кольчуги дубов, лениво роняющих литые желуди, были по-прежнему темно-зелеными.

Ничто так не настраивает на философский лад, как бабье лето. Весна — стихия чувств, а сентябрь — пора раздумий о минувшем. Не потому ли и трое мужчин, сидевших на берегу реки, без конца говорили о прошлом, довоенном и послевоенном. Вернее, говорили двое: Голосов и Леонтий Иванович, а Георгий больше молчал.

Они сидели на глинистом обрыве: старики рядышком, плечо к плечу, Георгий поодаль. Низко над головой сновали ласточки, привыкшие за лето к своим гнездам и очень недовольные, что им мешают; Георгий отчетливо представил дунайский берег, исколотый гнездами ласточек, и хотел было вмешаться в разговор отца с Голосовым, но не решался. День был таким солнечным, и главное — отец был настроен так благодушно, что просто не хотелось разом все испортить.

— ...Молодость давно прошла, а старость слишком рассчитывает время, — сказал профессор.

Георгий не понял, к чему это он сказал, потеряв логическую связь их разговора.

— Что верно, то верно, — заметил отец. — Люди начинают считать и пересчитывать время, когда его почти не остается.

— А вы, Леонтий Иванович, помните Никонова, что работал у Франкфурта в Ярске?

— Конечно. Никонов вместе с ним и приехал из Кузнецка. Отличный инженер. Недаром Сергей Миронович держал его при себе.

— Недавно и он ушел в мир иной.

— Как?! Неужели?... А я все собирался написать ему...

— Опоздали, Леонтий Иванович.

— Жаль, очень жаль. Столько всего хлебнуть в жизни и уйти незамеченным...

— Некролог-то был в одной второстепенной газетке. Некролог как некролог, батенька мой. Все некрологи похожи на характеристики увольняемых по собственному желанию.

Георгию показалось это сравнение неуместным, даже циничным. Он снова чуть не сказал Голосову, какие тот сам писал «характеристики» в тридцатые годы, но сдержался и на сей раз. Он испытывал ту дьявольскую неловкость, когда человек, одолживший деньги, никак не соберется с духом, чтобы напомнить должнику о забытом долге. Тем паче профессор был сегодня подчеркнуто внимателен к отцу, говорил все приятные вещи, расхваливал. «Да и стоит ли вообще подкарауливать его? — думал Георгий. — Может, он давным-давно раскаялся; может, совесть не дает ему покоя до сих пор».

— Сергей Миронович Франкфурт — вот кто порадовался бы пуску новой домны, — сказал Леонтий Иванович.

— Интересная была личность. Говорят, что даже поднимался на Эльбрус...

— Уж он не допустил бы никакой проволочки с нашей рудой.

— Тогда иные были времена.

— Какие же?

— Славные, но, пожалуй, и наивные, — сказал Голосов и забарабанил пальцами по кожаной черной папке, лежавшей на коленях. — Теперь нельзя так рисковать, как рисковали Бардин с Франкфуртом, начав строить Кузнецкий комбинат без утвержденного проекта, который долго консультировали американцы.

— Слыхал. Однако наш собственный Минчермет тоже не торопится с Молодогорском.

— Не надо сгущать краски, дорогой коллега. Всему свой черед.

Георгий насторожился: утро воспоминаний у стариков кончилось, и они заговорили, наконец, о том, что свело их сегодня вместе, — о комбинате.

— Я больше занимаюсь, пожалуй, тем, что не сгущаю, а разбавляю краски.

— Но в газетном отрывке из ваших мемуаров я не заметил этого, дорогой Леонтий Иванович.

— Поздно я взялся за перо. Всю жизнь не любил писать. В Самаре однажды тайком, через окно, сбежал из треста, когда меня засадили за отчет о ярских рудах. Все больше налегал на молоток. Но пока я остукивал здешние горы молотком, другие сочиняли целые тома. Попробуй-ка теперь докажи, что к чему.

— Если ваш покорный слуга и спорил с вами всю жизнь, то ради успеха дела. Вы сами любите говорить, что настоящий друг всегда спорит...

Георгий энергично встал, ему уже не сиделось.

— ...Помню, у вас еще есть другая поговорка: где лад — там и клад. Но лучший лад появляется именно в жарком споре. И у нас с вами, Леонтий Иванович, всегда была полная ясность в личных отношениях.

— Нет, не было, — твердо сказал Георгий.

— Вам-то откуда знать, уважаемый? — Голосов круто повернулся к нему и прицелился наметанным взглядом гипнотизера.

— Была только подлость, профессор.

— Да как вы смеете?! Да что это, Леонтий Иванович?.. — Он так же круто повернулся к Каменицкому. — Слышите, что говорит ваш сын в лицо вашему другу?

— Георгий, извинись немедленно, сию минуту!

— Нет, отец, время профессора Голосова истекло.

— Куда махнул!.. — Голосов вскочил и, разгневанный до последней степени, угрожающе приблизился к Георгию.

Высокий, прямой, сухой, он стоял на глинистом обрыве, как тогда, на дунайском берегу, и ждал извинения. Георгий сунул больную, раненую руку в карман, и Голосов невольно проследил за этим памятным движением его руки.

— Вот что вы писали. — Георгий вынул из кармана вчетверо сложенные листки бумаги. — Надеюсь, помните свое сочинение «Деньги на ветер»?.. Или успели позабыть?

Голосов мертвенно побледнел, отступил на шаг от обрыва.

— Ложь, подтасовка!

— Настоящий друг всегда же спорит...

— Вы интриган! Вы...

— Остыньте, профессор. Ваше авторство полностью установлено. К счастью, уцелел оригинал, подписанный лично аспирантом Голосовым. Или это ваш однофамилец?