Он вперял в нее неподвижный пристальный взгляд гипнотизера. Напрасно она отворачивалась, напевала какую-то подхваченную на улице песенку, он не шевелился, и глаза ее сами обращались к нему. Он был нагой. Вдруг это большое смуглое тело растянулось на полу с закинутыми за голову руками, с лицом, обращенным к Элиане, в ленивой позе полудремоты, покорной и в то же время насмешливой.
Она вскочила, с трудом сдержала рвавшийся с губ крик. Память перемешала прошлое с настоящим. До замужества Анриетты она никогда и не думала о наготе Филиппа. Тогда она была еще скромницей, сама себя не знала и отшатывалась перед грубым ликом истины, ее истины, которую она наконец обнаружила после долгих лет бесплодной борьбы.
Выходит, что она просто-напросто несчастная женщина, чья плоть изголодалась по ласке, как ни позорно ей было в этом признаваться. В случайном озарении она узнала печальную, жалкую тайну, которую надеялась никогда не узнать; и она, стремившаяся быть доброй, прямой, носила в сердце своем желание, опоганивающее ее в собственных глазах, и то, что она мысленно называла, любовью, оказывается, сводилось к низкой жажде наслаждений. Что до того, что Филипп трус, нерешителен, возможно, даже достоин презрения! В течение одиннадцати лет она выслеживала его, завороженная легкостью добычи, бывшей всегда под рукой, но не смела завладеть его телом, боясь не угодить тирану-совести; никогда не будет она свободной, никогда не выйти ей за пределы невидимой ограды, и Филипп, такой близкий и такой недосягаемый, постепенно утрачивал реальность. До конца дней будет она влачить бремя тяжкого своего желания, молчать и мучиться раскаянием, стариться бок о бок с этим человеком и всегда будет видеть его только одетым, даже в гробу, если он умрет раньше нее. Она пыталась прогнать прочь страшную картину, но безуспешно; образ Филиппа, лежащего в гробу во фраке с мертвенно-бледным лицом настойчиво возникал перед глазами; она даже застонала от боли. Вот если бы он заболел, метался в жару, она смогла бы увидеть под распахнувшейся пижамой его шею, грудь… Сидела бы у его изголовья до самого рассвета. В бреду Филипп окликнул бы ее, не узнавая, не глядя; она протянула бы воровски дрожащую руку. Или дала бы ему снотворное, чтобы он уснул. Она захмелела при мысли, что судьба, возможно, отдаст ей это тело, пусть даже отдаст обманом; Элиана и на обман уже соглашалась, до того непосильно ей было искушение, так устала она от этой гнусной борьбы, начинавшейся каждый вечер, каждое утро. Мечты захлестывали ее, как морской прибой. То Филипп лежал у ее ног, то она старалась приподнять с полу это трепещущее, по покорное тело. Потрясение было столь велико, что на минуту она поверила в реальность этой нелепой сцены: руки ломило от воображаемой тяжести, она спотыкалась, будто тащила что-то на закорках.
Она растерянно вскинула голову. А вдруг кто-нибудь видел? Услышал эту жалобу, этот полукрик-полустон, сорвавшийся с губ? Глаза ее обежали гостиную, где пластом лежал белый свет люстры, мельком взглянули в наклонно висевшее зеркало, в глубине которого пол круто шел вверх, показывая во всей пестроте его разводов огромный ковер. Комната, убранная как бы для того, чтобы стать ареной трагедии, казалось, застыв, слушает Элиану, как наперсница, вся обратившаяся в слух. Вдруг в уголку венецианского зеркала, отражавшего камин, Элиана заметила сестру; значит, это она — скорчившаяся, одна рука висит, другая откинута на подлокотник кресла, поджатые ноги. Первым побуждением Элианы было отвести глаза, но любопытство, пересилившее страх, не позволяло ей отвернуться, и впрямь ей было страшно, но ей хотелось смотреть; зачарованная видением, возникшим в зеркале, Элиана с ужасом разглядывала сестру, привалившуюся в уголке глубокого кресла, и казалось, что сейчас она соскользнет с него, но не упадет на пол, а с бледным личиком поплывет по воздуху к ней, так и не подняв головы, так и уткнув подбородок в густой мех воротника.
Но Элиана тут же овладела собой. В ночной тишине часы на соседней колокольне пробили раз; бой часов успокоил Элиану; надо разбудить Анриетту или взять ее на руки и, как обычно, отнести в спальню, раздеть, уложить в постель, словом, благоразумно проделать десятки движений, которыми только и держится жизнь в равновесии, как бы ни оступалась порой воля. «Ничего не изменилось, — прошептала Элиана, — ничего и не может измениться!» А потом она сама пойдет ляжет, а утром за первым завтраком Филипп, как всегда, будет читать ей газетные новости и, снова встретив восхищенные молящие взгляды, будет ужасно счастлив. И даже намека не воспоследует ни на позавчерашнюю сцену, ни на дурацкое ее послание, — вот это-то она знает твердо, в этом-то она уверена; он старательно будет избегать неприятных объяснений, словом, всего, что может смутить его покой, столь любезный ему душевный комфорт. А она, подавленная молчанием и ледяной вежливостью Филиппа, она смирится, раскается во всем — и в своем бунте, и в бегстве, в гневных словах, дурных мыслях, желаниях, грязи; она проиграла, ей хочется спать, она устала. Она нагнулась над сестрой, шепнула ей на ухо: «Пойдем», — шепнула ласковым голосом, в котором дрожали непролитые слезы, будто ее горе было также и горем сестры; но Анриетта не слышала, и лицо ее из-за насупленных бровей, из-за упрямой складки губ казалось напряженно-внимательным — такое выражение придает человеку сон, а порою и смерть. Вглядываясь в эти черты, не выражавшие ни счастья, ни горя, а как бы отвратившиеся от реальной жизни ради некоего невидимого мира, Элиана почувствовала, что у нее захолонуло сердце. Она резко выпрямилась. Никогда она не была в больнице Биша, но отчетливо представила себе длинные коридоры, каучуковые ковры, смягчавшие шум шагов, почуяла тошнотворный запах эфира; потом открылась дверь, кто-то откинул простыню, показалось маленькое бледное личико, с которого пот агонии смыл остатки косметики. По щекам Элианы катились слезы, она вся дрожала, с губ ее готов был сорваться крик, но все было бессильно перед счастьем, от которого билась в жилах кровь, и в то же самое время ее брал страх, она ненавидела себя; раскаяние бросило ее на колени перед Анриеттой, спавшей зловещим сном в ослепительном свете люстры, Элиана схватила сестру за плечи, потрясла, крикнула ей в лицо каким-то лающим прерывистым и глухим голосом: «Проснись, Анриетта, проснись! Да проснись же!»
Часть третья
Глава первая
Все четверо собрались в гостиной, Филипп стоял у полуоткрытого окна, слегка опираясь на плечи сына. Сидя на самом краешке голубой кушетки, Анриетта время от времени обращала взгляд к Элиане, которая расхаживала от камина к двери, и казалось, хочет что-то сказать. Никто не нарушал затянувшегося молчания. Грохот автомобилей проникал в комнату; в короткие промежутки затишья слышны были голоса прохожих, обрывки разговоров, порхавшие в теплом, уже предвещавшем близкое лето воздухе.
— Ну? — проговорила Элиана.
— Ну?
— Знаешь, Филипп, который час?
— Без двадцати четыре.
— Без четверти, — уточнила Анриетта, ей не терпелось уйти из дома.
— Еще успею.
Элиана, натягивавшая перчатки, яростно стащила одну с левой руки. Все сегодня было не по ней, и благодушное настроение Филиппа, и хорошая погода, и неповторимая нежность предпасхального воздуха.
— Чего ты ждешь? — вдруг спросила она. — Стоите здесь оба… Словно фотографироваться собрались.
Желая придать своим словам шутливый оттенок, она попыталась улыбнуться, но терпение ее уже истощилось. Раз Филипп решил идти без нее, то пусть уходит немедленно.
— Я сам не знаю, хочется мне идти или нет, — промямлил он.
И, оставив сына у окна, подошел к креслу, сел. Анриетта рассмеялась.
— Очень весело! — желчно проговорил Филипп. — Вот уж не думал, что могу вызывать такой смех!
Он хмуро взглянул на жену, а она, отворачиваясь, прятала лицо, но плечи ее дрожали от нервического смеха, который она не могла побороть. При каждом слове Филиппа Анриетте хотелось кричать, но она сдерживалась, как могла, покусывала свернутый комочком носовой платок, однако эти усилия совсем ее сломили, все нутро болело, словно его резали ножом. Совершенно так же смеялась она в их первую брачную ночь, испуганная, разгневанная, глядя на мужчину, который напяливал на себя одежду, словно в припадке безумья. Даже после одиннадцати лет Филипп бледнел, заслышав этот пронзительный смех.