Изменить стиль страницы

Глубоко вздохнув, Элиана выпрямилась и подняла на сестру глаза. Обе обменялись долгим взглядом.

— С самого рождения… А я… я и не знала. Миленькая ты моя, Анриетта.

Щеки ее пылали. Анриетта улыбнулась.

— Ну от этого, знаешь, я не особенно страдаю. Я никогда Филиппа не любила.

В глазах Элианы зажглась радость.

— И это моя вина, — пробормотала она, отводя глаза. — Я настаивала на твоем замужестве. Прости меня.

— Ты совсем с ума сошла, Элиана. Я же тебе говорю, что я вовсе не страдаю. Иногда, правда, бывают неприятности, вот, например, сейчас, я и думать боюсь, как там несчастный Тиссеран. А все остальное пустяки.

Помолчав немного, она провела кончиками пальцев по волосам сестры.

— Достанешь мне деньги, Элиана? Достанешь, а?

Снова наступило молчание, потом Элиана резким движением схватила руку сестры и сжала ее изо всех сил.

— Есть у меня деньги, вот, вот они, смотри…

И она протянула Анриетте чек.

— Я тебе соврала, — продолжала она скороговоркой, с пылающим лицом. — Филипп без звука дал мне деньги. А потом меня взяло раскаяние, ведь он такой великодушный, такой… такой добрый. Он так мне доверяет и тебе, конечно, тоже… Ему даже в голову прийти не может, что ты ему изменяешь. Нет, я это тебе не в упрек говорю.

— Надеюсь, что не в упрек, — сказала Анриетта, принимая из рук сестры листок бумаги. — А какое, в сущности, имеет он право требовать от меня верности?

— Но, Анриетта, твой муж…

— Филипп мне не муж.

Кровь снова прихлынула к щекам Элианы. Что-то грязное незаметно просочилось в ее жизнь, и ей почудилось, будто слова сестры прозвучали неслыханно грубо. Увидев ее растерянное лицо, Анриетта фыркнула:

— Бедняжка, чего это ты так расстроилась? Тебя совесть мучает? И долго будет мучить?

— Пойми, Анриетта, какую, в сущности, роль ты навязала мне во всей этой истории. Я злоупотребляю доверием Филиппа, поощряю твою ложь…

— Замолчи. И пусти меня к себе на колени. Ты сама не понимаешь, как я сейчас счастлива благодаря тебе. Наконец-то я буду спокойно спать. Сейчас же напишу бедняжке Тиссерану.

Она поцеловала нахмуренное лицо сестры, обвила руками ее шею.

— Мне следовало бы на тебя рассердиться, зачем ты меня так долго мучила, — продолжала она, прижимаясь к Элиане, — но я ужасно счастлива. В такие вот минуты, знаешь, о чем я думаю?

— Откуда же мне знать?

— О нашей квартире на улице Монж.

— Что за чушь!

— Да, да. Пусть она темная, пусть мрачная, а я ее вижу, и я счастлива.

— Однако там ты выглядела не особенно счастливой.

— Как знать! Помнишь угол в столовой, солнце заглядывало туда только в три часа и то лишь летом. А помнишь красный ковер, у него еще край вечно загибался, каких только тяжестей мы на него ни клали, даже двухкилограммовую гирю, а он все торчал. Помнишь?

— Помню.

— А знаешь, сколько я там простояла на этом самом краю ковра. Смотрела на плетение основы в том месте, где ковер протерся, и видела то пейзаж какой-нибудь, то человеческий профиль. Солнце грело мне ноги, а я ловила его отсветы на чулках, на стареньких, потрескавшихся туфлях. В двенадцать лет, в шестнадцать, даже в восемнадцать я, бывало, стою там, не двигаясь, минут десять и все думаю: «Не смей двигаться с места. Все хорошо, я счастлива». По-твоему, глупо?

— Да нет, что же тут глупого, детка.

— И даже наши стулья в столовой, уродливые стулья с перекладиной, помнишь?

— Вспоминаю о них с отвращением.

— А я вот их обожала, знала наперечет все их завитушки, помню даже, что по обе стороны спинки были шарики с какими-то пупочками, потом шли ложбинки, вроде как на колонне, а сиденья были обтянуты кожей, и на ней был орнамент в стиле Генриха Второго.

— А ты, случайно, не рехнулась, Анриетта?

— Я так и знала, что ты будешь смеяться. Ничего ты не понимаешь. Зря я с тобой заговорила.

— Слушай, Анриетта, я, напротив, очень хочу тебя понять. Но, согласись, не так-то легко представить себе, что в такой вот комнате, прелестно обставленной, среди красивой мебели ты тоскуешь о потертом ковре, о стульях, пригодных разве что для консьержки.

— В иные дни я эту комнату ненавижу.

— А я-то старалась ее получше обставить.

— Прости меня, Элиана, но, видишь ли, я просто не умею хорошо объяснить. Ты правильно говоришь, на улице Монж я счастливой не была. Это верно. Я смеялась, я всегда смеюсь, но я страдала от нашей бедности. Стыдилась ее. Стыдилась своей спальни, розового туалетного столика, железной кровати, даже ковра в столовой, но только изредка… когда приходили гости.

— И я тоже, господи боже мой! Особенно когда приходили гости…

— Так вот, а сейчас, сейчас, как бы получше сказать, чтобы ты поняла! Ну, словом, меня тянет к тем вещам, и я готова отделаться от всей этой прекрасной мебели, до того я их жалею.

— Бог знает что ты мелешь, девочка!

— Да нет, верно. Я больше не могу. Вот, например, здешние потолки…

— При чем здесь потолки?..

— Разве ты не заметила, какие они высокие?

— Самые обыкновенные.

— Нет, очень высокие, слишком высокие, чересчур высокие. До ужаса высокие. А мне нравятся, Элиана, низкие потолки, как в той нашей квартире.

— Но почему же, почему?

— Сама не знаю. Только мне кажется, что под низким потолком и люди и вещи на своем месте, на своем настоящем месте. Я выросла под низкими потолками, и, когда мне было шестнадцать, я влезала на стул и доставала рукой до потолка в столовой. В те времена я мечтала о том, как стану богатой.

Но Элиана слушала сестру уже в пол-уха. Долгие годы она видела в сестре только маленькую девочку. Всего несколько минут назад перед ней была взрослая женщина, а теперь Анриетта снова превратилась в девочку, лопочущую что-то глупенькое.

«Она совсем дитя, впрочем, и Филипп тоже, — думала она. — Какая нелепая была мысль соединить их. Однако казалось, она ему нравится. Могла ли я даже представить себе, что через год он от нее отдалится. У тебя просто нет нюха, дочь моя. Тебе следовало бы не тушеваться, а занять место этой малышки, которая вовсе и не хотела Филиппа, не сумела его удержать. Ничего, придет еще твой час. Что-нибудь да случится».

Она думала свою думу, покачивая головой с таким видом, будто слушает сестру, а сама смотрела на огонь, бросавший последние отблески. Прошло несколько минут, наступившая тишина прервала ход ее мысли; тут только она заметила, что Анриетта заснула.

***

А Анриетте снилось, будто лежит она в комнате с низким потолком. В спальне темно и свежо, а кровать ее стоит так, что видна открытая дверь и окно с хлопающей на ветру ставней. У стены из больших глиняных горшков торчат отростки лимонного дерева, и среди темных, почти черных листьев поблескивают плоды. В соседней комнате кто-то окунает в воду веник, потом стряхивает его на плитки пола с таким яростным шумом, что даже сотрясается воздух, и это похоже на чье-то шумное одышливое дыхание. А с улицы доносятся крики, смех, отдельные слова на каком-то иностранном языке. Ей чудится, будто во дворе раздаются чьи-то шаги, она приподнимается на локте, слегка раздвигает муслиновые занавески, которыми задрапирована кровать, но никого не видно.

Она снова откидывается на подушки, и ей снится, будто она ужасно счастливая. Около кровати стоит какой-то человек, лицо его желто-песочного цвета; время от времени он порывается уйти, тогда она хватает его за руку, и он отвечает улыбкой. Тут он становится на колени, и она чувствует на своем животе тяжесть головы, перекатывающейся из стороны в сторону. Вдруг она просыпается и видит, что в комнате с низким потолком нет никого, кроме нее. По-прежнему негромко стучит ставня, и по-прежнему открыта дверь, потому что у косяка поставили деревянное кресло. Она прислушивается. Ей кажется, будто кто-то вошел, но нет. Совсем стемнело. В соседней комнате сейчас тихо, и даже уличные шумы отошли, удалились. Она уже не счастлива, напротив, ей тревожно, ей слишком жарко. Резким движением она отдергивает муслиновые занавески, хочет крикнуть… и просыпается по-настоящему.