Изменить стиль страницы

Но юноша, о котором сейчас рассказывал людям Кузьма Гай, не был ни королем, ни принцем. Его звали Данко. И он повел свой народ на волю из рабской жизни.

— «…Трудный путь это был! Темно было, и на каждом шагу болото разевало свою жадную гнилую пасть, глотая людей, и деревья заступали дорогу могучей стеной… И вот стали роптать на Данко, говоря, что напрасно он, молодой и неопытный, повел их куда-то. А он шел впереди их и был бодр и ясен…»

Отблески огня освещали открытое лицо Гая. И не одному Казимиру — многим казалось, что волосы у Гая совсем не седые, а русые, и весь он — высокий, плечистый, с живым огнем и силой, которая светилась в его очах, походил на того Данко, о котором рассказывал.

«…Остановились путники и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы, усталые и злые, стали судить Данко.

«Ты умрешь! Ты умрешь!» — ревели они.

«А лес все гудел и гудел, вторя их крикам, и молнии разрывали тьму в клочья… Данко любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут.

— Что сделаю я для людей?! — сильнее грома крикнул Данко.

И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой.

Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни.

— Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям…»

Кто-то рядом с Казимиром закашлялся. На него зашикали, заворчали, боясь упустить хоть одно слово рассказчика.

— «И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река.

Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, — кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и умер».

Легенда кончилась. Люди, перед которыми, словно зловещий призрак, вставал грядущий день, сидели в задумчивости, но мало кому из них теперь хотелось возвращаться в неволю к барону Рауху, пока не добьются своего.

Было за полночь, когда Гнат Мартынчук забежал домой. Катря не ложилась, ждала.

— Что так поздно?

— На лесопилке из бараков всех повыбрасывали. Забастовщики сейчас на Песковой… Мы ходили по домам, надо их где-то разместить.

Помыв руки, Гнат торопливо поужинал.

— Катря, я одного к нам приведу, поживет с неделю. Только ты не сердись, добре?

— «Не сердись, не сердись». Готель у нас тут, что ли? Где покладу его, чем укрою? Разве что горем своим…

— Вот ты, Катруся, и сердишься. Люди же под открытым небом мокнут.

— Что поделаешь? Приводи.

— Тебя быстро уговорил, — улыбнулся Гнат. — А до чего тяжко договариваться с женами рабочих. Тесно, бедно живут. Отсюда и злость. Ну, я побегу. Ворочусь утром.

Поцеловав жену, Гнат быстро ушел.

Опасения Василя Омелько оправдались. С рассветом на Песковую гору нагрянула полиция. По требованию арендатора она намеревалась прогнать «бродяг» и «жуликов» с его земли.

И каково же было изумление полицейских, когда они, вместо людей, увидели потухшие костры, обрывки рогожи и клочки бумаги.

— Куда они девались? — озадаченно развел руками комиссар полиции.

Глава четырнадцатая

ЕЩЕ ОДИН УРОК

Катря сварила картофель и начала гладить белье, которое к двенадцати часам должна была отнести в кафе.

Ромка сбегал в лавочку и принес квашеной капусты.

— Сынок, нарежь в тарелочку кружочками цыбулю, — попросила мать. — Мне самой нельзя, а то белье провоняется, пани хозяйка потребует все перестирать.

Вошел Гнат с незнакомым парнем. Катря отставила утюг, собрала белье в круглую плетеную корзину и вынесла в кухню.

Она поставила на стол чайник, нарезанный хлеб, сахар, — все, что имела. Наконец, появились те, кого ждал Гнат.

Катря усадила на самое почетное место, около чайника, Кузьму Гая, Богдан, Казимир и Гнат разместились на топчане, потому что стульев на всех не хватало.

Гай шутил, высмеивал барона Рауха и полицию, которых рабочие оставили в дураках.

Еще до прихода гостей к Ромке забежали Гриць и Давидка. Сейчас они под окном играли с Жучком. Хотя щенок очень вырос, но по-прежнему оставался худым — кожа да кости.

— Дай лапу!

Жучок, будто гордясь тем, что обращаются и к нему, охотно протягивал лапу.

— Служи!

Жучок служил.

— Лови! — Ромка хватал щенка за хвост, и тот начинал кружиться как волчок, вызывая смех мальчиков.

Не смеялся только Давидка.

— Ты почему сегодня скучный? — спросил Ромка, пристально поглядев на Давидку.

— Его Любаш тоже вытурил из барака, — ответил за товарища Гриць.

Помолчали.

— Где правда на свете? — горько вздохнул Давидка. — Все нары пустые, а ему жалко, чтобы я там переночевал. Зашел утром с каким-то чужим паном, увидел, палкой своей меня, сонного, растолкал и как гаркнет: «Пся крев! Вон отсюда, бродяга! Вон!»

Давидка утер нос рукавом, снова вздохнул и задумчиво добавил:

— А я думал — пан управитель добрый…

Давидка разделял людей на добрых и злых. Он не подозревал, что на свете существуют фальшь, неписаные волчьи законы, по которым сильные угнетают слабых. Мальчик искренне удивлялся: если пан управитель злой, так зачем же он устроил на рождество такую красивую елку в бараке? Там одних свечек горело не меньше чем на гульден. А игрушки! Их наверняка делали из чистого золота и серебра. Не зря сразу после рождества жена и дочка управителя поснимали игрушки с елки, укутали ватой и, сложив в продолговатые картонные коробки, унесли. Зачем пан управитель велел своей жене и дочке раздавать разноцветные кульки с подарками всем детям, которые работали на тартаке? Зачем? Давидке тогда досталось три пряника и два красненьких яблочка. Ромке и Грицю — по одному, а Давидке — целых два! Пряники и одно яблоко он тут же съел. А другое и длинную конфету, обкрученную голубой бумажной ленточкой, мальчик спрятал, чтобы подарить пани Мартынчуковой.

На следующий день утром хотел бежать на улицу Льва. Но за тонкими дощатыми стенами барака, залепляя снегом окошечки, завывал такой лютый ветер, что Давидка не отважился носа высунуть на улицу. Ждал, когда утихомирится вьюга. Да где там! Уже стемнело, а ветер завывал, как дикий зверь. И, сам не зная, как случилось, Давидка съел яблоко. А потом и конфету…

Из задумчивости Давидку вывел голос Гриця.

— Надо подстеречь, когда пан управитель на фаэтоне покатит, и положить под колесо заряженный патрон! — азартно сказал Гриць. — Пусть взорвется, холера!

— С ними не так надо, — солидно пробасил Ромка. — Для хозяев страйк — хуже патрона под колесами. Понял?

До смерти не любил Гриць, когда Ромка произносил свое «понял». Но терпел. А тут взорвался, как порох.

— Много ты понимаешь! Всех их, кровопийц, надо уничтожать! Всех до единого!

И Гриць умолк, насупив брови.

— Знаешь, Ромка, дедушка мне всегда говорил, что еврей еврея в беде не оставит, бог не велит, — тихо заговорил Давидка. — Вот я и пошел к пану Соломону, ну, знаешь, к аптекарю. Думаю: может, возьмет меня бутылочки, баночки мыть. «Вон отсюда, босяк!» — закричал аптекарь на меня. — Давидка покачал головой. — «Чтоб я так жил, Сарра, — Соломон своей старой ведьме говорит, — не иначе, как полька с улицы Льва подослала ко мне своего шпиона».

Немного помолчав, Давидка спросил:

— Ромусь, а почему он меня шпионом назвал?

Ромка тоже не знал.

— Дедушке теперь хорошо — он умер, — опять не по-детски тяжко вздохнул Давидка. — Ему не надо думать, где переночевать…