— А что, разве и о ней шла речь?

— Да нет, нет! — замахал он руками и быстро, смущённо зашагал по комнате. — Ух, как у вас душно! Разрешите, я открою форточку? — Он с минуту провозился у окна; а когда повернулся, то опять был уже ясным, благожелательным и спокойным. — Дело в том, что я хотел бы посмотреть эту статью до сдачи в типографию, — сказал он наконец любезно, но твёрдо. — Вы разрешите, конечно?

Тут я опять повёл себя как-то не так, то есть попросту протянул ему рукопись. Он ждал от меня беспокойных вопросов, недоумений и недовольства, и то, что я так сразу взял да выложил ему рукопись, насторожило его опять. Он взял её в руки, пробежал несколько первых строчек, уныло воскликнул: «Ну, великолепно!» — и, перегнув вдвое, спрятал в портфель. (Портфель этот стоит особого описания: он был для меня подлинным символом его хозяина эдакая откормленная, разбухшая жаба величиной с большого кролика, и цвет-то у этой жабы был зловещий, какой-то жухлый, буро-жёлтый, в грязных пятнах и разводах.)

— Я вам отдам её через три дня, — сказал старик. (Значит, понял я, посылка статьи утром в типографию отпадает.) — Мне она нужна для передовой. (Значит, понял я, передовую он пишет сам или передаст её кому-нибудь, во всяком случае, мне писать её не дадут.) — Надо, знаете ли, чтобы газета выработала какой-то общий взгляд на все эти столь умножившиеся, — он улыбнулся и сделал пышный жест рукой, — скандальные правовые эксцессы.

Ох, и как бы ещё надо! Только об этом я и кричу все последние месяцы! В чём дело, в чём дело, господа хорошие, что случилось у нас в стране? Эти невероятные дела, беспричинные, казалось, самоубийства, эти осуждения по законам восьмивековой давности, наконец, то, что такие древние преступления, как убийство, похищения, изнасилования, «помолодели» до такой степени, что стали достоянием бойскаутов, — все эти трагические и комические ватерлоо нашей цивилизации, имеют же они какую-то общую почву, из которой и растут, как поганки? Почему мы так захлёбываемся, описывая их, и совершенно забываем о нём, о том перегное, который их и питает своими соками?

А старик щёлкнул замочком, выпрямился на стуле и спросил:

— Но вы не согласны со мной, Ганс?

— Конечно, — ответил я, — конечно, согласен! Вы отлично сказали, что всё это явления одного корня.

— Вот-вот, — просиял шеф, — я так и знал, что вы меня поддержите тоже. — («Я тоже тебя поддержу! Ах ты, премудрая жаба!») — И вот как раз сегодня у меня был разговор об этом... — он замялся.

А я прямо спросил:

— Разговор о том, что я вас поддержу, шеф?

Он взмахнул руками и чуть не вскочил с места. Он терпеть не мог, чтобы его подчинённые чрезмерно забегали вперёд и угадывали его мысли.

— Но при чём тут вы, при чём тут вы? — чуть не закричал он и схватился за грудь. — Ох, вот всегда так! При чём тут вы, Ганс? Я же говорю, что разговор шёл не о сотрудниках газеты, а обо всей газете целиком. Ну, боком мы затронули и ваш отдел, конечно. — (Тут я слегка улыбнулся, а он снова забеспокоился.) — Но это же совершенно естественно, Ганс! Если речь идёт о газете, то, значит, говорят и обо всех нас — её работниках, не так ли? — (Я кивнул головой и он успокоился.) — И, знаете, некоторые претензии имеются, к сожалению, имеются. Часть их я сейчас же категорически отвёл. Ну, насчёт того, например, что мы печатаем уж что-то слишком много отзывов насчёт казни этих двух несчастных. Тут я им прямо сказал: «Да, мы печатали эти отклики и будем печатать, и тут никто нам, конечно, не указ! Мы — свободная пресса, а не агенты правительства, прошу это помнить!» — С полминуты он благородно фыркал. — Но некоторую часть упрёков пришлось всё же признать. А что же делать? — он усмехнулся. — Надо же быть объективным. Один папа только непогрешим, да и то в этом кое-кто сомневается! А, Ганс?

Тут мы немного посмеялись оба, и я предложил:

— Если вы, шеф, не торопитесь, то я пойду закажу кофе.

Это для того, чтобы он посидел, подумал, как и в каком объёме ему высказать мне то, что он принёс в своём портфеле, а то будет целый день сидеть и мяться, да и мне самому надлежало собраться с мыслями. Ведь предстоял один из самых решительных разговоров в моей жизни. Он, конечно, сейчас же ухватился за моё предложение и сказал, что с истинным удовольствием выпьет чашку, так как у него совсем пересохло горло. Когда я вернулся, он уже опять был благожелательный, улыбающийся, спокойный, положил мне на руку благостную белую ладонь и сказал ласково:

— Да, очень, очень хвалят ваши статьи. А некоторые из них считаются прямо-таки образцовыми.

Я взглянул на него почти с благодарностью. Как-никак, а всё это давалось ему с трудом. Старику было искренне жаль расставаться со мной, но надо было идти ва-банк. И я спросил:

— Но ведь они сделали и кое-какие замечания? Они не во всём, наверное, согласны со мною?

Только я это сказал, а он приоткрыл рот, как я понял, что зря и спрашивал. Чем больше я буду выпытывать, тем больше он будет прятаться. И он мне в самом деле ответил, что нет, литературно и даже политически они во всём согласны со мной. Но...

— Но будьте же объективны, Ганс, есть и другая сторона вопроса. Вот вы ведёте большой, важный отдел и — ничего не скажу — очень хорошо ведёте, добросовестно, интересно, принципиально, с самым небольшим уклоном. Но смотрите — что получается в итоге! Каждая статья сама по себе настолько правильна, что ни одно слово не может быть оспорено. Но в течение года газета помещает по вашему отделу не одну, а около двухсот таких статей и фельетонов, которые вы заказываете лицам определённого направления и взгляда на вещи. Это не считая мелких заметок, подписей и хроники. И вот вся эта масса, взятая вместе, представляет из себя уже нечто совершенно иное, — это кропотливый подбор фактов, пронизанных совершенно ясной тенденцией.

Я слушал и молчал, а он продолжал:

— Вот хотя бы взять отклики насчёт казни этих несчастных. Я сказал тогда, что мы их помещаем и будем помещать, — это, конечно, не только наше право, но и прямая обязанность. Но ведь, друг мой, признаюсь, сказав так, я сейчас же подумал: да, но ведь наши отзывы — это всё туфли с одной ноги. Все они хором клеймят и осуждают, — только клеймят и осуждают! — но не осуждённых, а осудивших, то есть не преступников, а правительство. Иными словами — мы предоставили нашу газету для огульного охаивания всей правовой системы нашего великого и великодушного друга, хорошенько даже не разобравшись, чем же эта система так нехороша и кому она так не понравилась. Ну, ведь, знаете ли, это похоже уже не только на вмешательство во внутренние дела другой страны, но и на прямую идеологическую диверсию.

Я смотрел на него. Он говорил пока ещё тихо и ласково, но так как лицо его уже слегка порозовело, а глаза поблёскивали, я знал, что теперь он не остановится, не высказав всего.

— Так вот, — продолжал он, — я и подумал: «Полно, да правильно ли это? Кому это надо? На кого же мы работаем?» И, признаюсь, спросив себя так, я не нашёл что ответить.

«Ничего ты не подумал, — понял я, — это всё там тебе вбили в голову. Для этого и вызывали...»

Но сказал-то я совсем другое:

— А почему вы не ответили им, шеф, что не далее как в последнем номере мы поместили за полной подписью кряду целых пять писем, одобряющих приговор суда и казнь?

— Ну да, — ответил он грубовато, — мы их поместили, это так, конечно, но, дорогой мой Ганс, то, что вы поместили в газете, — давайте уж говорить прямо! — это не отклики, а выкрики. Да, да! Истерические выкрики каких-то пьяных молодчиков ку-клукс-клановского типа. И поместили их вы, дорогой, он говорил уже не «мы», а «вы», — поместили вы их на одной странице, а напротив, на развороте, дали обстоятельную и, надо сказать, очень убедительную статью о роковом падении правового чувства у масс и в доказательство привели как раз пять этих писем. Вы думаете, это прошло совершенно незамеченным?

Положив руки на подлокотники, я смотрел ему прямо в глаза и слушал. Ведь ясно же, что он принёс в своём портфеле уже готовый ультиматум и не уйдёт, не поставив его передо мной во всей его грозной нерушимости. Шеф был сговорчивым редактором, он мог бесконечно долго закрывать глаза на работу какого-нибудь отдела, который проводит определённую линию, даже на то, что на его голову за это льют помои и изощряются в самой неприличной ругани правые газеты, — это ведь, в конце концов, только поднимает тираж. С истинным величием выносил он также стрелы сатирических журналов, угрозы анонимов, развесёлые звонки хулиганов и даже то, что кое-какие объявления ускользнули от нас к соседям. Эти жертвы поднимали репутацию газеты. Но ведь жертва жертве рознь, и одна угроза не похожа на другую. Иногда ласковый совет помолчать и подумать весит во сто раз больше всех истошных угроз и криков. А именно такой совет ему, по-видимому, и дали.