Он тоже бежал — к пишущей машинке и целиком погружался в придуманный мир. Только сигаретный дым и сладкий до липкости чай связывали его с реальностью. Это было его бегство, которому рукоплескала читающая публика. Сотни тысяч слов, миллионы экземпляров, рубли…
Надежные, обожженные на огне личной трагедии кирпичи, которые он укладывал по кругу, все время оставаясь внутри. Это была его собственная Башня, которую он старательно возводил двенадцать лет.
Долгих лет? Или промелькнувших, как одно мгновение? Не имело значения. Ничто не имело значения.
Ничто не имело значения до нынешнего июля, когда появился этот сон. Потому что он знал, КТО ждал его там, в самой верхней точке подъема. Кто сидел на самом верху этой Башни: будь то Башня реальная на проспекте маршала Жукова, или Башня из его сна, темная и зловещая, или Башня из глупых слов, выстуканных на клавишах пишущей машинки.
Маленький голенький мальчик с неестественно помятой узкой грудной клеткой. И Света — изуродованная падением с балкона шестнадцатого этажа. Они ждали его. И протягивали к нему руки.
Бекетов сжал в руке зажигалку, вытер слезы и вернулся к компьютеру. Как ни странно, он прекрасно понимал, что означают эти минуты. Расплату.
Он тяжело опустился на вращающийся стул перед экраном компьютера, положил пальцы на клавиатуру и застыл на мгновение, как это обычно делал перед тем, как начать писать. Он хотел очистить голову, услышать тонкий голос внутри… или извне, кто знает?
Зажженная сигарета тихо тлела в уголке рта. Рядом с клавиатурой стояла пепельница, но это было не более чем дань привычке: он не будет стряхивать в нее пепел. Под руками лежали зажигалка и пачка сигарет. Он был готов. И он наконец услышал этот тихий голос и, забыв обо всем, пытаясь еще хоть немного отодвинуть свой страшный сон и особенно его кошмарный финал, принялся писать.
Он писал, не перечитывая. Пальцы сами били по клавишам. Удары сливались в частую дробь — без пауз и промежутков.
Бекетов не перечитывал, но знал наверняка, что еще ни разу не писал ничего подобного. «И, — он усмехнулся, — уже не напишу».
Рыцарь, укрывшийся в горной расщелине. Он медленно продирает глаза и с удивлением смотрит на кроваво-красный диск солнца, встающий над горизонтом. Рыцарь этот худ и бледен, давно не мытое лицо заросло густой щетиной, вокруг рта запеклась кровь. Старый доспех не блестит в первых лучах, он покрыт глубокими царапинами и трещинами. Рыцарь отбрасывает бывший некогда белым потрепанный плащ и вскакивает на ноги. Зрачки его постепенно расширяются от ужаса: он видит, что небольшая долина, зажатая между двух почти одинаковых гор, покрыта девственно-чистой скатертью снега. Он стоит, потрясенный, не в силах пошевелиться, затем поднимает голову к небу и, вздымая худые руки, извергает страшные проклятия. Но Тот, кому они адресованы, безмолвен и глух, он бесстрастно взирает на Землю и то, что творится на ней. Он ждет. И тогда рыцарь достает меч из широких ножен и пробует пальцем иззубренное лезвие. На мече ржавыми пятнами запеклась кровь его верного коня. Вчера он упал на горной тропе и больше не поднялся. Тогда рыцарь перерезал коню глотку, и верный друг оказал ему последнюю услугу: напоил и подкрепил хозяина своей густой темной кровью.
А сейчас рыцарь смотрит на выпавший снег и понимает, что эта жертва оказалась напрасной. Он снова разражается потоком богохульных проклятий. Не переставая ругаться, он садится рядом с большим камнем и начинает править на нем свой меч. Он правит лезвие и проверяет его остроту. Наконец он вкладывает меч в ножны и берет арбалет с расщепленным ложем. Он пересчитывает стрелы, их осталось всего четыре. Рыцарь меняет истершуюся тетиву на новую, проверяет ее упругость. Затем он вскакивает, топает ногами и туго затягивает пояс: голод последних дней высушил его живот, совсем прилипший к позвоночнику, а ножны болтаются и бьют по бедру.
Затянув пояс, он привязывает ножны к ноге сыромятным шнурком, сдвигает колчан со стрелами для арбалета за спину, поправляет кинжал, висящий справа. Он готов. Он наклоняется и берет снег в горсть. Он жадно запихивает снег в рот и вдруг начинает смеяться — бешено и громко, как смеются скорбные разумом. Но глаза его горят неукротимой злобой. Он хватает старый плащ и в ярости срывает нашитый алый крест, бормоча что-то под нос. Затем топчет крест ногами и с вызовом смотрит в небо. «Ну что? Неужели ты до сих пор думаешь, что сможешь найти для меня подходящую кару? Ту, которая могла бы сломить благородного рыцаря? Неужели ты настолько глуп, что льстишь себя тщетной надеждой заставить меня смириться? Опуститься на колени? Черта с два! Я совершил немало славных дел во Имя Твое. Но в последний бой я иду с другим именем на устах. И ты больше не услышишь от меня ничего: ни просьбы о пощаде, ни молитвы, ни слов раскаяния. Прощай! Оставайся один в своем безмолвном сверкающем чертоге. Слепая вера — удел глупцов. А я ухожу нераскаянным и свободным».
Он накидывает плащ на широкие худые плечи, завязывает на шее шелковые шнурки, подтягивает тяжелые сапоги из оленьей кожи и начинает спускаться в долину.
Он идет по тропе, прыгает с камня на камень, не таясь. Он распевает старую тамплиерскую песню, и свежий морозный воздух звенит от веселой похабщины. Он идет налегке, оставив на месте последнего ночлега кусок черствого хлеба, трут и кресало, потому что знает, что ему больше не потребуются ни еда, ни огонь…
Отныне он ПРОКЛЯТ. И еще — ИЗБРАН.
И то, и другое тяжкой ношей лежит на его плечах, тянет к земле, но в сердце рыцаря нет ни страха, ни жалости…
Алый крест, сорванный с плаща, втоптан в грязный снег, но рыцарь несет другой, более тяжкий крест. И знает, что должен донести его до конца…
Бекетов остановился. По полу комнаты ползла тяжелая пугающая дрожь, но Бекетов не знал, была ли она реальной или же предвестником неотвратимо надвигающегося безумия, которого он ждал, как избавления. Будто осуществлялась известная образная фраза: «Привычный мир вокруг него рушился».
Он услышал грохот и треск, стул под ним подпрыгнул, и монитор, дрожа, пополз к краю стола.