Изменить стиль страницы

Капитан присел на стоявший рядом ящик, провел ладонью по щекам. Обнаружил, что оброс: не брился несколько дней. Его уход из уютной комнаты Катерины в то утро был похож на бегство. Рубашка и майка грязные. Весь пропах потом, маслом, бензином, железом. И. как откровение, в голове промелькнуло: это и есть запах войны.

Он попросил Джераче приготовить воду, мыло, бритвенный прибор, принести чистую рубашку и смену белья.

— Пойду на свидание, — объяснил капитан.

— С кралей? — подхватил шутку Джераче. Но глаза его смотрели тускло, говорить не хотелось.

Поднявшись с ящика, капитан снова увидел на мосту броневик: он ехал из города уже без белого флага и сливался с первыми ночными тенями. Исчезли куда-то и сторожевые катера. Глубокая тишина воцарилась на море и в горах, на равнине, в раненом городе и на батарее. Бреясь, капитан прислушивался к ней как завороженный, потом протер обветренное лицо кремом и внимательно посмотрелся в зеркальце. «Да, это я, я все еще на Кефаллинии, — сказал он себе. — За плечами у меня — прошлое; дома ждут жена и сын, а в домике по дороге к Святому Феодору — Катерина. Я — офицер регулярной армии, самовольным приказом стрелять по немцам нарушивший установленную дисциплину, грубо попрал всю систему субординации».

«Уж не угодил ли я случайно, сам того не желая, в герои? — подумал он, внимательно всматриваясь в свое изображение. — Ничего подобного: просто выполнил приказ законного правительства, — вот и все».

И хотя нервный подъем прошел, он оставался спокоен. Завтра, когда он предстанет перед военно-полевым судом, этот довод прозвучит достаточно веско.

3

Карл Риттер следил за происходившим с холмов Ликсури. Он стоял у телефона и терпеливо ждал, когда коммутатор механизированного города из стали и огня, расположившегося за его спиной, вокруг него, впереди него, скажет ему, что он должен делать.

Но приказа наступать он так и не получил: было велено не трогаться с места и ждать.

Он подчинился, продолжал наблюдать за происходящим. Видел, как затонули баржи, как гидросамолет бомбил город, как стреляли танки.

Он внимательно следил за ходом событий, но никак не мог взять в толк, что же все-таки происходит. Не мог понять, как могли итальянцы пасть так низко, докатиться до такого подлого предательства. И, главное, не понимал, как они сами не видят, что роют себе могилу.

Глава четырнадцатая

1

Ночь полностью вступала в свои права.

Договор с немцами о временном прекращении огня был подписан, офицерам разрешили разойтись.

Не слышно было ни треска автоматных очередей, ни грохота мортир, ни рокота «юнкерсов»; на дорогах и в полях не скрежетали гусеницы танков, не гудели грузовики: воцарился покой — новый, непривычный. Остров Кефаллиния спал спокойным сном своих средиземноморских ночей.

Можно было уловить, как он дышит. Его дыхание доносилось с моря и с гор, витало над итальянскими и немецкими палатками, уносило последние отголоски разговоров в итальянском штабе, последние приказы. Унесло, вместе с пылью, и трехцветные флажки, сорванные в тот день с генеральского автомобиля рукой солдата, злобно выкрикнувшего: «Предатель!».

Ночь прогоняла запах бензина и паленой резины, пороховой дым и тяжелый дух гнилого, набухшего от соленой морской воды дерева трех понтонных барж.

В воздухе остался лишь острый запах жилья и зрелого винограда, знакомый запах ночей среди холмов и долин, между морем и виноградником, ночей, какие бывают под осень, когда небо становится глубже, звезды ярче, а на душе грустнее, оттого что ушло еще одно лето.

Капитан остановился у садовой калитки перед домом Париотисов. Он смотрел через шоссе, туда, где кончался берег и плотным, почти непроницаемым покрывалом расстилалось море, и испытывал такое же ощущение, как бывало в конце лета, во время загородных прогулок. Но здесь, на Кефаллинии, грусть не скрашивалась надеждой: он не увидит завтра крестьян, направляющихся к своим виноградникам на склонах холмов, не услышит запаха влажных бочек, припасенных в подвалах для нового урожая.

Здесь, среди поредевших виноградников, белеют площадки береговых и зенитных батарей, за деревьями притаились бронированные махины танков, а на полях и на лугах засели, выжидая, две армии.

Но особенно чужим было море: тоже предосеннее, оно не сулило никаких надежд на будущее — совсем мертвое, безмолвное и пустынное, без единого паруса, без дымка, без мачты.

Понтонных барж на нем больше не видно, это верно, но все пути отрезаны. Капитан вглядывался в море. Оно лежало мрачное под холодно мерцавшими звездами — уже не друг, а враг. Море замыкало Кефаллинию, точно огромная, неожиданно возникшая отвесная стена; всякая попытка бежать через нее немыслима. Оно держит их всех в плену на этом острове, приковало к узкой полоске скалистой земли, прижало спиной к горам. Никогда еще его безмолвное присутствие не таило в себе столько враждебности. Никогда еще теснота острова, его троп и лесов не ощущались так отчетливо, как сейчас.

Он остановился у садовой калитки перед домом Катерины Париотис, хотел вызвать ее в сад, посидеть с ней, поговорить. Но вдруг передумал. Ставни в ее комнате были прикрыты, сквозь щели едва пробивался слабый оранжевый свет — должно быть, от лампадки, горевшей под иконой. В доме стояла тишина, не слышалось ни шагов, ни голосов.

«О чем я буду с ней разговаривать?» — спрашивал он себя. Сегодня он не вынесет этого взгляда, так остро напоминающего взгляд Амалии (только еще более нежный, сострадательный), не сможет выговорить ни слова, хотя ему так много надо ей сказать. Если он будет просить у нее прощения, она опять его не поймет, как уже было не раз. Если заговорит о своем прошлом — о прошлом «завоевателей», она по-прежнему будет смотреть на него своими огромными влажными глазами и прощать.

А он нуждался сейчас не столько в ее сострадании, сколько в ее презрении и ненависти. Вот почему он не вошел в сад. Когда он уходил, у него было ощущение, будто он крадется на цыпочках, — покидает чужой мир, в который вторгся силой.

Он вернулся пешком в город. На пустынных улицах встречались лишь патрули, карабинеры и всадники. Жителей не было видно.

Звонкое цоканье конских подков — будто кто кидал в ночь искрящиеся куски железа — кружило по улицам.

На площади Валианос капитан остановился: было что-то бессмысленное в том, как, встречаясь на перекрестках и на площади, сновали взад-вперед патрули.

Он подошел к кафе Николино, — хотелось выпить рюмку настоящего узо, — но стеклянная дверь была заперта, а площадка на тротуаре, где обычно стояли столики, пустовала. Стало быть, Никола-малыш, плотно прикрыв окна верхнего этажа, тоже спит, а может, наблюдает в щелочку за патрулями.

Он оглянулся: за долгие месяцы гарнизонной жизни все вокруг стало таким привычным — и эта площадь Валианос с горсткой пальм под звездным небом, и кованые железные фонари прошлого века, и знакомый фасад здания штаба, и этот кусок тротуара, уставленный столиками, где они так часто пили и болтали (одни или с девицами синьоры Нины), глазели на прохожих и слушали дивизионный оркестр. Обычно бывало так: сначала — вечер в кафе, шутливый разговор, партия в бильярд; потом прогулка на мотоцикле вдоль берега моря: морские мельницы, подземный вулкан и, наконец, комната Катерины со старым комодом и облупившимся зеркалом…

Незаметно, понемногу, все это вошло в жизнь, стало неотъемлемой частью существования.

Он понял это только сейчас, накануне конца. «Станем ли мы, вернувшись к себе, скучать по Кефаллинии, как по родному дому? Не покажется ли нам второй родиной этот случайно обнаруженный средь моря, а потом покинутый остров?» — подумал он.

При мысли о возвращении в Италию он грустно улыбнулся: прежде надо свести счеты с морем и с солдатами подполковника Барге.

После вечерней стычки немцы засели у себя на позициях и молчат, точно их хватил удар. Но в действительности они начеку. Он чувствовал это даже сейчас. Чувствовал, что на него направлен полевой бинокль подполковника Ганса Барге и голубой сверкающий и равнодушный взгляд Карла, который наверняка следит за ним сверху, с холмов Ликсури, откуда недавно прогнали его, капитана Пульизи, и его артиллеристов.