Изменить стиль страницы

Но, отвергая нападки Паскуале Лачербы, я спрашивал себя: «А как же иначе судить о человеке, если не по тому, что и как им содеяно?»

Впрочем, не мне быть судьей — ни своему отцу, ни генералу; не для того я сюда приехал.

Я поднялся, извинился за беспокойство, сказав, что не хочу злоупотреблять гостеприимством и терпением хозяев. Услышав мои слова, Катерина очнулась, взглянула на меня с удивлением, — по-видимому, тени прошлого обступили ее со всех сторон. И я почувствовал, что сейчас, здесь, в этой маленькой гостиной из душистого дерева, похожей на капитанскую рубку старого парусника, закончился краткий, а быть может и не такой уж краткий, эпизод ее жизни и что, по-видимому, виной тому я. Мое появление не было подобно шквалу: бывший капитан и его жена знали бы, как с ним справиться. Со мной в их дом проникла атмосфера штиля, подавившая их грузом своей неподвижности — неподвижности смерти.

Бывший моряк схватил меня за рукав. Глаза его, до этого такие печальные, засияли детской радостью, как у человека, счастливо избежавшего опасности.

— Послушайте, — сказал он.

И закинув кверху побуревшее от морских ветров и солнца лицо, натужив, точно индюк, шею, фальцетом запел итальянский романс.

— «Как холодна твоя ручонка», — пропел он. Потом умолк и лукаво, с хитрецой взглянул в мою сторону. Паскуале Лачерба в знак одобрения захлопал в ладоши, получился такой звук, точно стукнулись друг о друга две деревяшки. «Браво, Агостино!» — крикнул он. Я скрепя сердце тоже поаплодировал. Что капитана звали Агостино, я слышал впервые. От выпитого узо у меня слегка закружилась голова, и я машинально ухватился за край стола. Катерины Париотис уже не было: она выскользнула в соседнюю комнату и рылась в ящиках комода, потом что-то делала около зеркала. Краем глаза я увидел, что она причесывается, поправляет волосы на затылке.

Агостино откашлялся и запел другой романс, на этот раз во весь голос, сопровождая пение жестами, изображая объятия и ласки. Потом он встал с дивана и показал рукой на залив, на горизонт.

Звуки его голоса заполнили небольшую гостиную — у него был тенор, высокий и серебристый, как у юноши. Когда он кончил, Катерина тоже похлопала. Она остановилась в дверях и смотрела на меня так, словно хотела предстать передо мной в наилучшем виде, такой, какой, наверное, видел ее мой отец. Щеки ее были слегка припудрены, что немного скрывало желтизну кожи, губы подкрашены. Но мне больше всего нравились ее глаза, их мягкое страдальческое выражение. Встал во весь рост и Паскуале Лачерба. Он поднял руки — палка осталась висеть на левом запястье — и густым баритоном, оборачиваясь вокруг, пропел: «Разрешите представиться…»

Меня удивило, что у этого тщедушного человека такой сочный и сильный голос; просто не верилось, что он принадлежал ему, а не кому-нибудь другому.

Бывший капитан рассмеялся, повторяя:

— Ну-ка, ну-ка, давайте!

Паскуале Лачерба, не прерывая длинной ноты, сделал несколько шагов к воображаемой авансцене, то есть к выходившей на кухню двери, и, широко расставив руки и выпучив глаза — за толстыми стеклами очков, они казались огромными, — громко запел:

«Синьоры, разрешите представиться… Сейчас мы начинаем».

Рассеянно слушая пение Паскуале Лачербы, я думал, что пора уходить. Раз уж мы все равно оказались на дороге к мысу Святого Феодора и раз ветер и дождь утихли, то хотелось бы добраться до Красного Домика. Это, наверное, где-то здесь, неподалеку. Кроме того, мне было полезно пройтись, проветриться.

Я приготовился прощаться с Катериной Париотис и с бывшим капитаном Агостино. Странно: только что познакомились и уже надо прощаться, навсегда. У меня было такое чувство, что они играют (или сыграли) важную роль в моей жизни.

И мне стало почему-то очень грустно.

Глава девятая

1

Над Ликсури и над Аргостолионом кружили «юнкерсы». Громоздкие черные транспортные немецкие самолеты медленно подлетали, делали несколько больших кругов и садились на зеркальную морскую гладь. Подполковнику Гансу Барге шло подкрепление. Это было утром десятого.

«Неужели нам придется сдать оружие?» — спрашивал себя капитан Пульизи. Он следил за полетом «юнкерсов», оглянулся назад, на горы, направил бинокль на улицы и крыши Аргостолиона. Незадолго до этого командиров подразделений известили по телефону, что подполковник, явившись к генералу, потребовал, чтобы дивизия сдалась немцам.

Он потребовал, чтобы завтра, в 11 часов утра, на площади Валианос дивизия сложила оружие.

Капитан прислушался к голосам на холме: артиллеристы толковали о «Супергреции», о правительстве Бадольо, о том, что сейчас самое время атаковать немцев. Прислушался к рокоту самолетов в небе, к гулу автомобилей и немецких мотоциклов, разъезжавших по дорогам острова. На пыльных дорогах Кефаллинии царило необычное оживление.

«Неужели мы действительно выстроимся завтра в одиннадцать ноль-ноль на площади Валианос, будто на параде, и сложим оружие?»

Не хотелось об этом думать. Война окончена, скоро всех распустят по домам. Сейчас надо восстановить нить, которая оборвалась на все эти долгие годы. Прислушиваясь к голосам и звукам острова, он пытался вспомнить голоса и звуки родных улиц, вспомнить комнаты своего дома — такие далекие, что не верилось в их реальное существование, — представить себе лицо и глаза Амалии. Он вспомнил сына. Сколько раз он его видел с момента рождения? Облик мальчика расплывался и был таким же чужим, как голос Амалии. Перед его глазами вырисовывалось лицо Амалии — холодное, суховатое, хотя и красивое, — но представить себе ее голос, воскресить его в памяти он не мог.

Его разбирала злость: неужели так и не удастся вспомнить, какой у Амалии голос? Это была даже не злость. Его охватило какое-то смятение. Он снова и снова пытался восстановить в памяти забытый тембр, пожалуй, сам не совсем сознавая, зачем ему это.

Голос у нее был мягкий, хотя и сильный; по мере того как она говорила, он становился нежнее… Но как только ему начинало казаться, что он вспомнил, он в отчаянии спохватывался: это был вовсе не голос жены, а голос Катерины.

«Катерина… Прежде, чем покинуть остров и вернуться домой, надо зачеркнуть целый кусок жизни — долгие годы войны. Надо вычеркнуть из памяти Катерину».

Силясь воскресить прошлое, он устремлял застывший взгляд куда-то вдаль, в пустоту, и в памяти возникали тройники в Ломбардской долине, неподалеку от Милана, где он гулял со своей девушкой, — в ту пору Амалия еще была его девушкой; вспоминал, как они сидели у каменной ограды возле старой фермы. В то же время он видел дороги, которые вели на Аргостолион и по которым катились маленькие, сверкающие, точно игрушечные, автомобили; их становилось все больше и больше, и все они устремлялись к городу.

Он мысленно воспроизводил разговоры, которые они вели с Амалией, сидя под увитой плющом каменной оградой, но и это не помогло — вспомнить ее голос не удавалось. Она являлась перед ним либо совсем немая, либо с голосом Катерины. Одновременно он слушал своих офицеров — они докладывали о полученных по телефону распоряжениях командования.

«Всем старшим офицерам дивизии надлежит явиться к генералу для участия в военном совете. Генерал намерен обсудить требования подполковника Ганса Барге».

«Неужели сдадимся?» — спрашивал себя капитан.

«Командирам подразделений оставаться на местах».

Капитан направил бинокль на город, пытаясь отыскать среди нагромождения домов знакомый фасад итальянского штаба. Ему показалось, что он его узнал и даже увидел в окно сидевшего за письменным столом генерала в тот самый момент, когда тот, не отрывая глаз от листа бумаги, белевшего в его бессильно упавших на стол руках, выслушивал соображения старших офицеров. Капитану почудилось даже, что он может различить, что написано на листе, который держит в руках генерал: это был приказ «Супергреции» о сдаче оружия подполковнику Гансу Барге.