Изменить стиль страницы

Адриана закрыла глаза: вспомнился запах детства, прогулки по станционной аллее, рядом с которой маневрировали паровозы. Воспоминание промелькнуло мгновенно, как видение, но успело взбудоражить, заставило радостно улыбнуться: война окончилась и для них, завтра она опять пойдет гулять по станционной аллее, как будто ничто не изменилось за все это время.

— Что происходит? — спросила синьора Нина каким-то плаксивым голосом. Растолкав девиц, она протиснулась к окну и стала с тревогой наблюдать за удалявшимися судами.

— Вот увидите, они нас здесь бросят, — проговорила она.

— Может быть, они вышли встречать англичан? — подумала вслух Триестинка.

Артиллеристы на холмах, жители Аргостолиона и Ликсури в последнем отсвете дня тоже заметили удалявшиеся суда. Видели их и лейтенант Франц Фаут с Карлом Риттером: суда прошли как раз под их батареями. Они напоминали молчаливую стаю уток, которая плывет по неподвижной поверхности пруда, оставляя позади себя едва заметный расходящийся веером след.

«Через несколько часов они бросят якоря где-нибудь в портах Южной Италии», — подумали итальянские солдаты. А Карл Риттер про себя отметил: «Эти — той же породы, что и греки: низшая раса». Так думал он, глядя на бегство небольшого флота, об итальянцах и о капитане Альдо Пульизи.

Закончив разговор со штабом, капитан Альдо Пульизи положил трубку.

Никакого приказа он не получил: только распоряжение соблюдать спокойствие, немцев не трогать; в случае чего, если те двинутся, быть готовыми отразить атаку.

«Вряд ли они на это решатся, — сказал себе Альдо Пульизи, — их здесь раз два и обчелся».

Его «Аллоккио — Баккини», сияя красными и синими лампами, передавал одно за другим обращения командования союзников из Алжира, из Каира: итальянцев призывали сражаться против немцев, разоружать их.

Странно было слышать, что к тебе взывают твои вчерашние враги. Капитану казалось, будто он очнулся от сна и тотчас же опять погружается в сон. Он вышел из палатки: хотелось пройтись, подышать свежим сентябрьским воздухом, привести в порядок мысли, побыть одному и подумать.

Лето еще не кончилось — здесь, на островах Ионического моря, оно долгое, не то, что дома, в Северной Италии. Ветер с моря утих, опять потеплело. Он пытался рассмотреть узкую полосу пляжа, куда они с Катериной обычно ходили купаться, поискал глазами ее домик — там, в темном пятне сада у шоссе, ведущего к мысу Святого Феодора; попробовал разглядеть маяк, морские колодцы, белесые скалы и агавы, но все было окутано ночной мглой. Он ясно видел только лицо Катерины, ее глаза и снова почувствовал прилив нежности, то, о чем никогда ей не говорил: желание прижать ее к груди и сказать, чтобы она не только простила его, но и полюбила. Да, да, это было так. Это было так, и он не должен был об этом думать и уж, во всяком случае, не должен был об этом говорить ей. И не только ей, но и себе, потому что, кто знает, может быть, это была и не любовь вовсе, а тоска, просто тоска по жене.

«Маленькая Катерина Париотис, — подумал он. — Маленькая, милая Катерина».

А Катерина Париотис, стоя у окна и глядя на горы, туда, выше Ликсури, где стояла батарея капитана Пульизи, подумала:

«Они уйдут отсюда. Уйдут, и кончится наконец эта нелепая история».

Нелепая история ее тайной любви, этой почти материнской нежности к человеку, который вошел в ее дом как враг и которого она ненавидела, но не до конца, не так, как следовало бы ненавидеть, потому что ненавидеть не умела. «Никто из греков не умеет», — прошептала она.

«Он уедет», — подумала Катерина, отыскивая взглядом на противоположном склоне горы, над серым пятном Ликсури итальянские батареи, и ее охватило чувство облегчения, предчувствие скорого избавления и вместе с тем смятение, как будто, узнав о неминуемой разлуке, она только сейчас обнаружила, что Кефаллиния — остров, то есть клочок земли, изолированный от всех континентов, одинокий клочок земли, со всех сторон окруженный морем.

— Вы ничего не слышите? — спросила синьора Нина. Они все еще стояли у окна в радостном возбуждении, точно на забавном спектакле, в ожидании, что вот-вот произойдет что-то интересное.

Со стороны аргостолионского моста послышался неясный, едва уловимый топот копыт, потом какая-то тень мелькнула по направлению к кладбищу, двинулась на Ликсури.

— Патруль, — испуганно прошептала синьора Нина* Вскоре они увидели, как внизу на дороге из темноты показался кавалерийский разъезд… Солдаты с винтовками за спиной, в касках с опущенным ремешком. Во главе отряда ехал офицер. Несмотря на темноту, нетрудно было видеть, как они мерно покачивались в седлах, и как елочкой ступали по дороге лошадиные ноги. Поблескивали винтовки и каски, развевались гривы.

— Кто бы мог быть этот офицер? — заинтересовалась синьора Нина.

Отряд ехал мимо ограды, мерно подпрыгивавшие в седле фигуры всадников стали обрисовываться четче; крепкий запах пота и конской сбруи достиг окон, проник в комнаты.

— Солдаты, вы кто такие? — крикнула из окна синьора Нина. Топот копыт заглушал ее голос, но кто-то все-таки услышал.

— Мы итальянцы, — раздалось в ответ. — Введен комендантский час.

Всадники проехали, мелькнули хвосты и крупы лошадей, блеснули голубыми бликами дула винтовок. Из-под копыт летели белые, красные искорки. Патруль скрылся в направлении Ликсури, растаял во тьме, но топот копыт еще долго слышался в отдалении, как будто по всему острову скакали кони.

Конные отряды прочесывали все тропы и дороги. В голове отряда — офицер, у каждого солдата — винтовка за плечами, ремешок каски — под подбородком. Патрули ездили вверх и вниз по склонам гор и по долинам, проезжали по спящим деревням, по лугам, по безлюдным волям.

Фотограф Паскуале Лачерба с пропуском переводчика в кармане возвращался домой; он тоже думал о немцах, о том, как они себя поведут. И заранее знал, что не сомкнет глаз всю ночь напролет.

Паскуале Лачерба сказал:

— Немецкий гарнизон насчитывал всего три тысячи солдат 996-го полка, которым командовал подполковник Ганс Барге.

Об этом я уже знал, но слышать эти слова, сказанные тоном осуждения, здесь, в этой комнате, было тяжело.

Пусть бы лучше фотограф продолжал беседовать по-гречески с Катериной Париотис и с бывшим капитаном.

— Если бы итальянцы взяли инициативу в свои руки, то, несомненно, все кончилось бы иначе, — продолжал он, не сводя с меня глаз и тыкая в мою сторону рукой, в которой между большим и указательным пальцами было зажато печенье.

Взгляд его стал жестким, словно я был виноват во всем, что стряслось потом на острове.

— А немецкие самолеты? — спросил я.

Этого вопроса касались многие авторы воспоминаний, но мне и самому было любопытно услышать, куда девались тогда немецкие самолеты. Паскуале Лачерба пожал плечами, как бы говоря: вздор! И, уставившись в пол, стал дожевывать печенье.

— До сих пор никто толком ничего не знает, — вмешалась Катерина Париотис. Она обращалась не ко мне, а к Паскуале Лачербе, однако говорила по-итальянски, чтобы я тоже понял. Голос ее звучал мягко, я бы даже сказал, примирительно.

— От судьбы не уйдешь.

Произнося эти многозначительные слова, она явно хотела меня подбодрить, вызволить из затруднительного положения. Но мое положение было не столько затруднительным, сколько унизительным.

У бывшего капитана тоже был такой вид, словно он хотел меня утешить. Он положил мне одну руку на плечо, а другой протянул коробку с печеньем.

— Брать, — угощал он меня.

— Но немцев можно было урезонить, — возразил Паскуале Лачерба. Их было всего три тысячи.

Он поднялся, оперся на палку и заковылял между столиком и диваном, то и дело поглядывая за окно — на лес, на шоссе и на залив, как будто внезапно вспыхнувшая злость не умещалась в этой тесной комнатенке.

— Немцы — это и была судьба, — смиренно проговорила Катерина Париотис.

Глава восьмая

1

Далекий мглистый край, край туманов и лесов, край вечной осени — печальной поры, которой неведомы краски и неистовость этого отчаянного юга. «И море там совсем другое», — думал он. Берега Балтики — унылые, исхлестанные ветрами, без света, без четкой грани между морем и небом, между днем и ночью, тусклые берега Северного моря, где слышно глубокое дыхание Атлантики. А родной город? Он вспомнил мощеные улицы, камни старинных домов, приглушенные голоса — небольшой провинциальный городок с просторной площадью перед ратушей и памятником посреди сквера.