Изменить стиль страницы

— Получи! И вам то же будет, — сказал городовой, показывая кулак Васене и Бабаю.

— У-у-у, анафемы! — завопил конопатчик. Он поднял кверху свои узластые кулаки, потряс ими, но сейчас же ткнулся лицом к себе в колени.

Минеич зашипел на Степку:

— Не таращь глаз, дьяволенок, там тебя не касается. Понял?

Шаркая по полу подошвами сапог, он зашагал вдоль камер, остановился около пятой с краю и, гремя засовом, открыл дверь.

Из камеры, толкая друг друга, высыпали в коридор шестеро татар. Это и были воры со Вшивки. Первым выскочил тот молодой татарин, который давеча грозил Бабаю кулаком. Он ухарски подмигнул Бабаю, пробежал двумя пальцами правой руки по ладони левой и заржал по-лошадиному:

— И-го-го!

Бабай закачался из стороны в сторону и, со страхом глядя вслед вору, прошептал:

— Показывает, как мой новый алаша к ему пойдет..

Минеич, выпустив воров, вернулся.

— Черти серые! Встать по форме!

Степка понял: сейчас в тюгулевку. Он вцепился обеими руками в мать. Но она отвела его руки.

— Не вертись, хуже будет, — шепнула она Степке.

Ключник вынул из кармана мел, повернул Бабая к себе спиной и размашисто написал у него на бешмете большую цифру 1.

Потом подошел к Васене и написал у нее на спине цифру 2. У Степки написал 3, у Рахимки — 4. Когда все были перемечены, ключник оглядел всех своими тусклыми оловянными глазами и прохрипел:

— Первый, второй, третий, четвертый, марш в камеру!

И в распахнутую дверь камеры один за другим вошли четыре номера: Бабай первым, за ним Васена, за ними — Степка и Рахимка.

Вот она, тюгулевка, куда городовые народ сажают. Ни нар, ни стола, ни скамьи, только потолок, узенькое окошечко за решеткой, голые стены, пол, застланный грязной соломой, да параша в углу.

Степка как вошел, так и закрутил носом. Ух, воняет! Всем воняет: парашей, плесенью, водочным перегаром.

Он сел на пол, обвел глазами камеру от стены до стены, растопырил пальцы и сказал вслух:

— А что же мы тут будем делать?

Ему никто не ответил. Только позади зашуршала солома, — это Бабай плюхнулся на пол. Сел, подвернул под себя ноги и заскулил:

— Уй, черный борода[13] пришел мина, тюгулевка сажал, лошадь взял. Прапал Бабай. Уй, прапал…

Рахимка поглядел на отца и тоже плюхнулся на солому, и тоже заскулил:

— Ата[14] прапал, Рахима прапал… Алаша прапал.

И мать стояла опустив голову, привалившись к стене, засаленной арестантскими спинами. Степка думал сперва: просто стоит. А потом увидел: под подбородком кончики платка трясутся. Догадался, — плачет мать.

Он вскочил с пола. Подошел к ней. Прижался щекой к ее фартуку и так стоял около нее, не зная, что сказать, что сделать.

А у Васены по щекам ползли слезы, и она все отворачивалась, чтобы слезы не капали на Степку.

Бабай перестал скулить и прислушался к дребезжанию колес на улице.

— Это усман едет, его колес, — сказал он сам себе. — Песок нынче возил.

И опять тихо в камере..

Степка подошел к стене, где было зарешеченное окно, и стал тоже прислушиваться к звукам с улицы. Пожарный чего-то бубнит наверху. Собака вдруг завыла. «Камнем кто-нибудь запустил», — подумал Степка. Прогромыхала порожняя телега, одна, другая…

И вдруг с улицы, будто под самыми окнами, кто-то рявкнул:

— Нос! Нос!

Степка вытянул шею: окно высоко — ничего не видать. Подбежал к матери, затормошил ее:

— Мам, мам. Подсади меня к окну. Это, должно, Павла Иваныча дразнят.

Васена молча высморкалась в передник и приподняла Степку на покатый подоконник.

Окно тюгулевки выходило на зады участка. Здесь не было ни коновязей, ни лошадей. Тянулась, пропадая где-то, колея проезжей дороги. Против участка стоял дом из нового теса с бревенчатым крыльцом. Над крыльцом торчал шест, а на шесте горлом вниз качался зеленый штоф. Степка знал: если над домом штоф торчит, — значит, кабак; если обруч, — бондарня; если веник, — баня.

А дразнят и вправду Павла Иваныча.

Мотается по дороге маленький, сутулый человечек, уже седой, в брючках-макаронинах с бахромой внизу, в кургузом сюртучке и в рыжей шляпенке, надвинутой на лоб. На детском личике старика высунулся далеко вперед, как приклеенный к маске, огромный коричневый нос. И издали кажется, что вместо лица у Павла Иваныча один только нос. И все, кто идет по улице, тычут в старика пальцами и кричат:

— Нос! Нос! Нос!

Это и есть Павел Иванович — Нос — самый носатый человек в городе.

— Нос! Нос! Нос! — задолбил над головой у Степки пожарный. Тот самый пожарный.

За пожарным проезжий извозчик, в балахоне, подпоясанном веревкой, остановился, бросил вожжи, привстал на телеге и заорал, задрав кверху бороду:

— Нос — сто лет рос! Нос — сто лет рос!

— Идет, нос несет! Идет, нос несет! Нос — через речку мост! Нос — через речку мост! — загудели голоса из окон участка.

А Павлуша вертится на тонких козьих ножках то туда, то сюда, прикрыл маленькой ладонью огромный свой нос, нагибается, хватает комья засохшей грязи и, смешно подпрыгивая, швыряет их в кого придется. Фалды его сюртучка взлетают, из карманов падают на землю рыбьи хвосты, окурки папирос, огрызки сахара.

Вдруг дверь кабака отворилась, и на бревенчатое крыльцо вышел длинный, тощий мужик с плоским, унылым лицом, в новой жилетке поверх ситцевой рубахи.

— Мое почтение, Ван Ваныч! — крикнул тощему мужику со своей вышки пожарный.

«Кабатчик это», — догадался Степка.

На солнце блестят его мазанные маслом прямые волосы. Засунув ладони в жилетные карманы, кабатчик вертит большими пальцами, задумчиво смотрит на носатого старика и жалостливо качает головой.

Павел Иваныч, увидев кабатчика, припал вдруг к земле и полез под телегу, привязанную к перилам крыльца.

— Ну, чего ты меня боишься, глупый? — говорит кабатчик, и голос у него тоже будто масленый. — Вот ведь народ, вот озорники, до чего доводят бедного человека — под телегу спасается, вроде животной. Вылазь оттуда, Павлуша, подь ко мне, голубь.

Не верится Степке: «Неужто кабатчик да заступится?»

— Иваныч, батюшка, вступись, — высунув голову из-под телеги, задребезжал старик.

— Да ты вылазь. Ну, ну. Топай сюда, — ласково манил его кабатчик.

Павлуша вылез из-под телеги и, все закрывая рукою нос, придерживаясь за перила, заковылял на крыльцо.

Теперь крики стихли. Все ждут, что будет.

Степка тоже обернулся к матери, к Рахимке, зовет их к решетке.

— Гляди, гляди, кабатчик за Павлушу вступился.

Но ни мать, ни Рахимка не отзываются. Мать сидит на полу, уронив голову на руки, о чем-то думая. Рахимка дремлет, прижавшись к отцу.

А кабатчик уже достал из жилетного кармана какую-то монету и протягивает старику.

— Ha-ко вот тебе, Павлик, на-ко на бедность.

Павел Иваныч шагнул ближе и протянул дрожавшую ладонь.

Вдруг пальцы кабатчика быстро сунули монету в жилетный карман и сам он, весь изогнувшись к старику, крикнул ему прямо в лицо:

— Шляпа носатая…

— По шее его! — заорали справа и слева. — По шее его!

Носатого старика точно ветром скинуло с крыльца.

Шляпа слетела у него с головы.

— Эй ты, прочь с окна, — услышал Степка окрик за своей спиной.

В дверной решетке торчали щетинистые усы ключника.

Степка соскользнул с подоконника и прижался к матери. Васена молча провела рукой по его волосам. Степка прислушался: шаги ключника становились тише, глуше и совсем замолкли. Должно быть, ушел ключник в конец коридора, к своему столу.

Крики на улице тоже стихли.

Затих шум в коридоре. Замолк Бабай. Он сидел, как и раньше, подвернув под себя ноги. Около него, привалившись плечом, дремал Рахимка. Мать сидела на грязном полу и, уперев локти в колени, держала ладонями опущенную голову, все о чем-то думая.

Тихо в камере. Темно. Все сидят, молчат. Где-то капает вода: кап, кап, кап, кап… Под полом скребутся крысы… Степка постучал пяткой в пол. Перестали… Поздно, должно быть. Вон уже и решетка чуть видна в сумерках. Скоро и совсем сольется с темнотой…

вернуться

13

Черная борода — так татары называют несчастье.

вернуться

14

Ата — отец (по-татарски).