Дома у нас, как и во многих других семьях, патриотизм постепенно уступил место опасениям, и уже к ноябрю все стали считать, что война затянулась. Когда же пришли эшелоны с обмороженными в Карпатах и некоторые ивановцы возвратились раненными и калеками, патриотизм вообще отошел в предание, и недовольство войной стало проявляться открыто.
В конце декабря в городе распространился слух, что в январе будет досрочный призыв в армию родившихся в 1894 году. Насколько слух был верен, сказать трудно, но он причинил большое беспокойство всем, у кого сыновья родились в этом году. Оборотистые папаши-лавочники, солидные служащие, мелкие фабриканты и подрядчики стали «принимать меры» к тому, чтобы их сыновья были устроены «получше» и не попали на фронт. Мой отец, всегда очень щепетильный во всем, что казалось честности и порядочности, конечно, «мер не принимал». Его любимым выражением, в котором переплетались гордость за свою семью и некоторая доля хвастовства, было: «Мы, Герасимовы, никогда и нигде сзади не были».
Рождество и святки, несмотря на войну, были отпразднованы как-то даже особенно весело. Правда, маскарадов не было, но зато, как и раньше, проводились детские вечера и балы. Дети на вечерах понимались условно: после девяти часов вечера ученики до пятого класса включительно расходились по домам, а остальные «дети», часто до 40 лет и выше, танцевали до шести часов утра. «Детские» вечера и балы в этом году украшали прапорщики и подпоручики, преимущественно раненые, а также вольноопределяющиеся и добровольцы. Военные пользовались, конечно, особым вниманием, а мы, штатские, были оттерты на задний план.
В Иваново-Вознесенске вообще-то любили потанцевать, балы зимой шли беспрерывно в купеческом клубе, в клубе общества приказчиков, в клубе интеллигенции, в клубе местечка Ямы, в железнодорожном и других, и везде было переполнено. А в этом году танцевали не просто потому что были святки, а с благотворительной целью, в пользу «больных и раненых воинов».
Не успели мы опомниться после святок и отоспаться, как однажды, когда я пришел к обеду, дома застал такую картину: отец сидел за столом, выглядел не совсем обычно, как-то торжественно. По лицу матери я заметил, что она плакала, братья и сестры смотрели на меня с любопытством и опасением. «Призыв», — мелькнуло в голове.
Отец, стараясь говорить спокойно и с достоинством, доставал что-то из шкафа.
— Тебе, Миша, бумага тут от воинского начальника.
«Так и есть. Призыв». Отец подал мне злополучную бумагу, извещавшую, что мне надлежит прибыть 15 января к 10 часам в комиссию по призыву в армию на «предмет определения годности к отбыванию воинской повинности».
— Может, тебя еще не возьмут, — высказала слабую надежду мать.
— Ну что ты, Лиза! — недовольно возразил отец. — Мы не хуже других и сзади никогда еще не были.
К своему удивлению, я обнаружил, что у меня не пропал аппетит и даже настроение не понизилось. Обед прошел почти как всегда, если не считать скорбных глаз матери, которая не могла оторвать их от своего «старшенького».
Я набрался храбрости и бодро уверял, что война дело обычное, люди всегда воевали и вся мировая история, насколько известно, является не чем иным, как историей войн. Это во-первых. А во-вторых, войны начинались и, как правило, всегда кончались. Кончится и эта война, и, быть может, скоро. В-третьих же, если придется воевать, то ведь на войне не всех убивают и даже не всех ранят. В общем, я рассчитываю, что со мной ничего плохого не случится и что я буду не хуже других.
Мое ораторство несколько успокоило всех.
Нужно было готовиться. Срочно заказывались «простые» яловые сапоги, полупальто темно-синего цвета на вате, традиционное для призывников-рекрутов, но очень удобное, что я оценил несколько позднее. Вскоре простой и крепкий чемодан стоял в передней, наполненный бельем, портянками, которые я никогда до этих пор не носил, полотенцами, щетками для чистки платья и сапог и прочими необходимыми вещами. На полке над вешалкой стояла шапка-бадейка, тоже традиционная, на чемодане — новенький синий аккуратный эмалированный чайник стаканов на шесть, ставший потом предметом зависти моих товарищей по путешествию к месту назначения.
15 января 1915 года на городской площади перед управой, где работала призывная комиссия, толпилось великое множество людей: призывники, родственники их и знакомые, просто любопытные. Выходящих после комиссии толпа встречала гулом, возгласами, криками. По лицам выходящих сразу можно было определить, принят человек или нет. Первые были серьезны, но бодрились, хотя в глазах частенько стояли слезы, вторые — почему-то мокрые, потные, сияющие, с растерянными, недоумевающими лицами. Я подумал о том, как сам буду выглядеть, так как возможность того, что меня не примут, я исключал. Но вот вышедший писарь стал выкликать на букву «Г» и в числе первых назвал мою фамилию.
Зал, где работала комиссия, был наполнен раздетыми молодыми ребятами. Писарь указал нам: «Раздевайтесь здесь, услышите свою фамилию, идите на кафéдру к комиссии». Кафéдрой он, делая ударение на «е», называл возвышение в противоположном конце зала, на котором восседало человек пять военных. Раздеваясь, я наблюдал за работой комиссии. Вызванный поднимался на кафедру, первый из сидящих офицеров называл его фамилию, имя и отчество, потом призывник переходил в руки двух врачей, которые быстро его осматривали, выслушивали и опрашивали. Затем короткое совещание. Если вызванный был принят, ему называли род войск, куда он назначался: «Годен — в пехоту», «Годен — в кавалерию». В иных случаях объявляли: «Негоден, со снятием с учета» или «Подлежит отсрочке на три месяца» и т. п. Отсрочек было очень много, значительно больше, чем годных. Да и немудрено. Большинство призываемых выглядели плохо развитыми физически, плохо упитанными. Много было сутулых, с кожными болезнями, плоскостопных.
Наконец названа моя фамилия. Я подошел к кафедре. Врачи бегло осмотрели меня, спросили, не жалуюсь ли на что. Получив отрицательный ответ, сказали что-то шепотом высокому худощавому полковнику. Тот еще раз критически осмотрел меня и вынес решение: «Годен — в артиллерию». Я пошел одеваться. Призывники сопровождали меня возгласами: «Молодец, артиллерист». Признаться, я и сам был доволен: знал, что в артиллерию берут развитых физически, сильных людей и грамотных. Было чем гордиться. С сознанием своей полноценности как солдата явился домой и сообщил с волнением ожидавшей меня матери:
— Принят. Годен. Назначили в артиллерию.
— Это — где пушки? — со страхом и надеждой спросила мать, не зная, огорчаться ей или радоваться.
Я уверил ее, что все будет хорошо, артиллеристы в атаку не ходят, а стоят со своими пушками в нескольких верстах от места боя и стреляют по противнику, не видя его, а по разным приборам. Сообразив, что я и сам не знаю, по каким приборам стреляют артиллеристы и что моих сведений по этим вопросам, полученных мной из разных романов и повестей, пожалуй, будет маловато, чтобы объяснить все толком, я благоразумно прекратил разговор на эту щекотливую тему. Мать же и не пыталась получить более точные сведения о технике артиллерийской стрельбы. Ее вполне удовлетворяло то, что артиллерия находится где-то в нескольких верстах от поля боя и даже не видит противника.
— Слава тебе господи, — проговорила она, притягивая меня к себе и целуя. — Все же это не так страшно.
Через несколько дней я был в Шуе, где получил назначение в Гродненскую крепостную артиллерию. Перенеся стоически все положенные мытарства, отведав солдатского обеда, ужина и завтрака и признав их приемлемыми, я переночевал на полу в отведенной мне «квартире у обывателей». В данном случае «обывателем» оказался слесарь. Вся его квартира состояла из одной комнаты с самой минимальной обстановкой. Когда унтер-офицер привел меня на «квартиру», в ней была только мать хозяина, старушка лет шестидесяти с лишком.
— Ты, родной, не взыщи, — говорила она, — видишь, как мы живем, и подушечки-то неоткуда взять, сама на сундуке сплю, пальто под голову подкладываю. Вот чайком мы тебя угостим. Располагайся у любой стены, — пошутила она.