— Простите, сеньора, чуть не забыл! Я получил письмо от Андре Кавалейро, из Фигейра-да-Фос. Он шлет сердечный привет Барроло и спрашивает, не может ли ваш супруг прислать ему того молодого вина из Видаиньос. Тоже для африканца, для графа де Сан-Роман… Кажется, сеньора графиня охотница до сухих вин.
Трое друзей вышли гуськом, и столовая огласилась раскатами громоподобного голоса Тито, хвалившего новый пестрый коврик. Из коридора Видейринья заглянул в библиотеку; гусиные перья сиротливо торчали в старинной медной чернильнице на голом — без книг, без бумаг — столе. В дверях хозяйской спальни показалась Роза, нагруженная бельем; смех притаился в каждой морщинке ее круглого, красного лица, окруженного ослепительным нимбом накрахмаленной батистовой косынки. Тито ласково потрепал по плечу славную кухарку:
— Что, тетушка Роза, снова отведаем ваших лакомств?
— Слава богу, сеньор дон Антонио! Я уж было думала, не видать мне больше в этой жизни нашего дорогого сеньора! Так и решила, похоронят мое тело в Санта-Иренее, а душа полетит в Африку, с ним повидаться…
Маленькие глазки замигали, Роза прослезилась от радости, и пошла по коридору, прямая, важная, унося свой пахнущий свежестью груз. Гоувейя пробормотал с гримасой: «М-да!» — и трое друзей вышли во двор. Тито вздумалось заглянуть на конюшню.
— Взгляните-ка! — крикнул он Гоувейе, который закуривал сигару. — А ты говорил! Новая обстановка, английская кобыла… Вот что значат африканские денежки!
Гоувейя пожал плечами:
— Еще посмотрим, как у него здоровье…
У самых ворот Тито остановился, чтобы сорвать с любимого куста розу для вельветового лацкана, и столкнулся лицом к лицу с падре Соейро. Тот шел в «Башню» с огромным зонтом в одной руке, с молитвенником в другой. Все обрадовались ученому и доброму священнику — теперь он был редким гостем.
— В воскресенье приедет, падре Соейро! Капеллан благочестиво и радостно прижал к груди пухлую руку.
— Господь даровал мне на старости эту великую милость… Я и не ждал. Края там жестокие, а он так слаб здоровьем.
Чтобы поговорить о Гонсало, о встрече в Кракеде, он проводил друзей до самого моста через Портелу. Жоан Гоувейя прихрамывал — ему жали ботинки, которые он обновил этим утром, — и все присели отдохнуть на живописной каменной скамье, которую велел поставить еще отец молодого Рамиреса в бытность свою губернатором. Отсюда открывалась вся Вилла-Клара — от монастыря св. Терезы до самых кипарисов над новой кладбищенской стеной, — чистенькая, белая, в розовых лучах заката.
За холмами Валверде вечернее солнце, багровое, как остывающий раскаленный металл, опускалось в алые облака, и вспыхивали золотом окна городских домов. В глубине долины, в ореоле света, высились развалины св. Марии Кракедской, окруженные лесом. Река бежала тихо и сонно под аркой моста, в тени тополей, под затихающий птичий щебет. А за поворотом дороги, над вершинами деревьев, скрывавших дом, — более древняя, чем город, обитель, фермы, разбросанные по долине, — стройно высилась башня. Летучие мыши мелькали над ней, а она смотрела на равнины и на заходящее солнце, как смотрела каждый вечер вот уже тысячу лет со времен графа Ордоньо Мендеса.
Прошел крестьянский мальчик, погоняя длинной палкой двух неторопливых коров. Проехал из города падре Жозе Висенте из Финты на своей белой кобылке, поклонился сеньору Гоувейе, по-приятельски улыбнулся падре Соейро и тоже порадовался прибытию молодого хозяина, для которого он уже припас корзиночку мускатного винограда с собственного виноградника. Трое охотников со сворой собак пересекли дорогу и, войдя в калитку, направились по узкой дорожке к хутору Миранда. Стояла тишина, еще не стемнело, и безбрежное, сладостное, поистине небесное спокойствие царило над простором полей. Ни один листок не шевелился в прозрачном осеннем воздухе. Над редкой черепицей медленно поднимался к небу легкий дым очагов. Недалеко от моста алело пламя — это работал в своей кузнице Жоан-кузнец. Со стороны Бравайса донесся веселый барабанный бой; потом стал глуше, тише, и заглох, удаляясь, в чаще или в глубине долины. Жоан Гоувейя — он сидел на широкой каменной скамье, положив шляпу на колени, — протянул руку в ту сторону:
— Я вспомнил то место из «Башни дона Рамиреса», где рыцари Труктезиядо, собираясь идти на помощь инфантам, созывают свой ряд. Вот так же, под вечер, гремят барабаны… «В прохладе долины…» Нет! «В долине Кракеде…» Нет, не то! Подождите, у меня ведь память неплохая… А, вот! «И по всем окрестным высотам — глухо на лесистых холмах (тру-ту-ту! тру-ту-ту!), звончей на оголенных косогорах (ра-та-та! ра-та-та!) — забили мавританские барабаны, созывая наемных всадников и пешую рать…» Великолепно!
Из-за спины Тито, который задумчиво чертил тростью на дорожной пыли, Видейринья обратил к Гоувейе длинное лицо и тонко улыбнулся:
— Мне кажется, сеньор председатель, еще прекрасней то место, где Рамиресы преследуют Байона! Там больше поэзии. Когда старик клянется на мече в старой башне, и — сначала чуть слышно, а потом все громче — колокола начинают звонить по усопшим… Великолепно!
Падре Соейро (он примостился на краешке скамьи, опираясь на зонтик, чтобы сеньор Жоан Гоувейя мог расположиться поудобней) согласился с Видейриньей:
— Вы правы! Великолепные пассажи… В этой повести поражает богатство воображения, А сколько правды, сколько знаний!
Тито, который давненько не прикасался к книге и не читал «Башню дона Рамиреса», провел черту подлиннее и пробормотал:
— Молодец наш Гонсало!
Видейринья восторженно улыбался:
— Он очень талантлив… О, сеньор дон Гонсало необычайно талантлив!
— В нем есть порода! — воскликнул Тито и поднял голову. — Вот что спасает его от всех недостатков. Я ему верный друг, но скажу прямо, ему первому: много в нем легкомыслия, много ветрогонства. Но порода — вот что его спасает. Подлинный аристократизм!
— И доброта, сеньор Антонио! — мягко вставил падре Соейро. — Доброта тоже спасает, особенно такая, как у сеньора Гонсало. Встретишь иной раз человека без сучка и задоринки, все у него правильно, все как надо, Катон, да и только, а никому он не нравится, никому он не нужен. Почему? Да потому, что он никому ничего не дал, ничего не простил, никого не приласкал, не послужил ни одному человеку. А другой — непоследователен, беспечен, полон недостатков, во многом виноват, не всегда помнит о долге, даже преступает закон… И что же? Он щедр, добродушен, услужлив, для всех у него найдется доброе слово, ласковый взгляд… Люди любят его. И мне кажется — да простит меня господь, что и бог его больше любит…
Коротенькая рука, воздетая к небу, снова опустилась на костяную ручку зонтика. Падре Соейро покраснел, испугавшись собственного пыла, и осторожно прибавил:
— Конечно, в нашей церковной доктрине этого нет, но многие так чувствуют!..
Тогда Жоан Гоувейя встал с каменной скамьи, сдвинул набок свой цилиндр, расстегнул и застегнул редингот — так делал он всегда, подводя итоги, — и сказал:
— Я много думал о нашем друге Гонсало Мендесе. И знаете, кого он мне напоминает? Знаете, падре?
— Кого?
— Может быть, вы посмеетесь. Но для меня это несомненно. Все черты Гонсало — его простодушие, его мягкость, его доброта, неиссякаемая доброта, о которой говорил падре Соейро… Вспышки энтузиазма, который чуть что развеется дымом, и тут же редкое упорство, если дело коснется идеи… Щедрость, даже безрассудство, постоянные провалы в делах, обостренное чувство чести, почти ребяческая щепетильность. Полет фантазии, доводящий иногда до лжи, и тут же — здравый смысл, практическое чутье. Живость ума, исключительная понятливость… Постоянное ожидание чуда, старого доброго чуда, вроде того, что было под Оурике, которое разом отметет все затруднения… Он тщеславен, он хочет блистать, покорять — и так прост, что готов идти по улице под руку с последним нищим. Он общителен, говорлив — и полон печали. Он до робости не верит в себя, сжимается, отступает и вдруг решится, и перед нами герой, сокрушающий все преграды… И даже знатность его, древность рода, привязанность к старой башне… И этот внезапный порыв, побег в Африку… Все это, все эти черты, и плохие, и хорошие, — знаете, что они мне напоминают?