Потихоньку текла их жизнь, и потихоньку, почти незаметно унималось темное смятение ее сердца. Она и сама теперь не понимала, как могло случиться, что чувство, которое она, вопреки укорам совести, всегда оправдывала, втайне боготворила, считала единственным и вечным, угасло так незаметно, так безболезненно… Только и осталось что легкое раскаяние, приглушенная печаль, да еще удивление и неловкость, словно тонкий пепел на месте некогда пылавшего костра… Ход жизни нес ее, как ветер несет сухую былинку.
После того как в последний раз она встретила сочельник вместе с братом, Андре на рождество сопровождал ее к ранней мессе и разговлялся в «Угловом доме»; но вскоре уехал в столицу по делам той самой реформы, на которую так сетовал. В молчании, возникшем между ними, уже сквозил холодок отчуждения. Когда же Андре вернулся в Оливейру к своим обязанностям, она была в Амаранте, где ее свекровь медленно угасала от старости и малокровия. В мае добрейшая старушка отошла к господу, а в июне отплывал в Африку Гонсало, и на юте парохода, в сутолоке и суматохе, Грасинья встретилась с недавно вернувшимся Андре, и он весело рассказывал ей о свадьбе Марикиньяс Маржес. Лето они провели в Муртозе — Барроло затеял перестраивать «Угловой дом». Она остановила выбор на Муртозе за очаровательный парк и высокие монастырские стены. Здесь Грасинья была совсем одна, и, когда она вернулась, Барроло приписал ее печаль и худобу долгим месяцам одиночества в запущенном парке, где на мшистых скамейках она сидела подолгу в унылой задумчивости с забытым романом на коленях. Чтобы развлечь жену и подкрепить ее силы, Барроло снял на сентябрь приморскую виллу командора Барроса. Однако в те часы, когда дамы отдыхали там на низеньких плетеных стульях, она не купалась и на пляж не ходила; только под вечер появлялась она на берегу и бродила по длинной полоске мокрого песка, вдоль воды, в сопровождении двух гончих, подаренных ей Мануэлом Дуарте. Однажды за завтраком Барроло развернул газету и вскрикнул от удивления: правительство Сан-Фулженсио пало *; Андре Кавалейро заявил о своей отставке по телеграфу. Еще на курорте из той же газеты она узнала, что его превосходительство отбыл в «долгое и увлекательное путешествие» — в Константинополь, в Малую Азию, о которой он когда-то говорил за столом в «Угловом доме». Она открыла атлас; медленно, через границы и горы прочертила пальцем путь от Оливейры до Сирии, — и Андре пропал, растворился в этой сияющей дали; потом закрыла атлас и подумала просто: «Как меняются люди!»
В ноябре они вернулись домой. Осенним субботним вечером ехала она в карете и чувствовала, как холодная печаль дождливых небес пропитывает ее сердце. Но поутру, в воскресенье, солнце искрилось в стеклах. К мессе она надела новую шляпку, а позже, по дороге к тете Арминде, подняла глаза на окна канцелярии. Там уже водворился новый губернатор, сеньор Сантос Малдонадо, белокурый молодой человек, игравший на фортепьяно.
Следующей весной Барроло, охваченный страстью к переменам, задумал снести бельведер и поставить на его месте еще одну оранжерею, побольше, с фонтаном среди пальм, словом — завести «шикарный зимний сад».
Рабочие принялись выносить старую мебель, украшавшую бельведер еще со времен дяди Мелшиора.
Огромный диван два дня простоял в саду, у буксовой изгороди, ожидая переселения в подвал, пока наконец Барроло, которого раздражала эта махина с торчащими во все стороны пружинами, не приказал сжечь его вместе с другою рухлядью в день рождения жены. Грасинья ходила у праздничного костра. Вспыхнул потертый штоф, занялось черное дерево, легкий дым поплыл над садом, потом долго тлела одна головешка, пока и она не рассыпалась темным пеплом.
На той же неделе старухи Лоузада — улыбаясь еще язвительней, еще мрачнее, чем обычно, — явились в «Угловой дом» и, не успевши присесть, поблескивая пронырливыми глазками, сообщили скандальную новость: Кавалейро! В Лиссабоне, совершенно открыто, с женой графа де Сан Роман! Того самого, у которого земли на островах Зеленого Мыса!
Поздно вечером она писала брату. Начала она так: «Мы живем хорошо, событий у нас нет…» И вправду — ее жизнь опять потекла без событий, однообразно и ровно, как течет меж пустынных берегов светлая река.
В застекленную дверь веранды заглянул сын Крисполы — он так и остался в «Башне» рассыльным. Из курточки с желтыми пуговицами он вырос, донашивал теперь старые сюртуки сеньора доктора и даже начал отпускать усы.
— Там пришел сеньор Антонио Виллалобос, и сеньор Гоувейя, и еще один сеньор — Видейринья. Спрашивают, можно ли войти к сеньоре…
— Сеньор Виллалобос! Проси, проси! Прямо сюда, на веранду.
В зале, где мастера, прибывшие из Оливейры, прибивали новый ковер, уже гремели раскаты зычного голоса: Тито восхищался «приготовлениями к празднику». А когда он вошел, его обросшее и загорелое лицо светилось искренней радостью; он был счастлив, что кончилась, наконец, четырехлетняя спячка, когда, казалось, даже огонь под кастрюлями погас в старом имении Гонсало.
— Простите нам это вторжение, кузина. Мы возвращались из Бравайса, узнали, что вы здесь…
— О, я так рада, кузен Антонио! Вы меня простите — я не причесана, и этот ужасный фартук… Целый день прибираю, устраиваю… Как вы поживаете, сеньор Гоувейя? Я вас не видела с самой пасхи.
Председатель муниципального совета не изменился за четыре года — он был все так же смугл, так же сухощав, словно выточен из дерева, все так же затянут в редингот, разве что усы сильней пожелтели от куренья. Спасибо, с пасхи ему лучше, если бы не это несносное горло… Но главное — как Гонсало?
— Где наша знаменитость? Когда он приедет?
— В воскресенье. Мы совсем с ног сбились. Почему вы не присядете, сеньор Видейра? Возьмите плетеное кресло. Здесь такой беспорядок!..
Вскоре после выборов Видейринья получил обещанное место. Гонсало позаботился о том, чтобы работа была легкая и побольше времени оставалось для гитары. Видейринья стал писцом в муниципальном совете. С Гоувейей он ладил, старался ему угодить и чуть ли не ходил за ним во время болезни; тот благоволил к нему, но обращался начальственно и сухо, когда они вместе ужинали у Гаго.
Видейринья несмело придвинул плетеное кресло поближе, однако несколько позади кресла своего шефа, снял тесные перчатки, которые постоянно носил, чтобы подчеркнуть перемену в своем положении, и позволил себе заметить, что скорый прибывает в Кракеде без двадцати одиннадцать, ни минутой позже. Но, может быть, сеньор доктор сойдет в Коринде, ведь у него много вещей…
— Вряд ли, — проговорила Грасинья. — Во всяком случае, Жозе собирается выехать на рассвете и ждать его на узловой станции в Ламело.
— Ну, туда мы не поедем! — вставил Тито, по-родственному непринужденно присевший на перила веранды. — Мы всей компанией направимся в Кракеде. На фамильной земле как-то способней разводить весь этот шум. Неужели он не остановится в Лиссабоне?
— Он там с воскресенья, кузен. Он приехал в воскресенье из Парижа, южным экспрессом. Его так встречали, так встречали! Вот, Мария Мендонса мне пишет…
— Как? Кузина Мария — в столице?
— Да, еще с конца августа. Она гостит у доны Аны Лусена.
Жоан Гоувейя быстро придвинул стул, — без сомнения, его снедало любопытство.
— Да, кстати! Мне говорили, дона Ана купила дом в столице и сейчас его заново обставляет. А? Вы не слышали, сеньора дона Граса?
Нет, Грасинья не слышала. Но и не удивилась — что ж, ведь дона Ана почти все время в столице, совсем забросила свое прелестное поместье…
— Выходит замуж! — убежденно воскликнул Гоувейя. — Если обставляет дом — значит, выходит замуж. Вполне понятно, хочет пристроиться. В конце концов, она вдовеет уже четыре года, и…
Грасинья улыбнулась. Но Тито, медленно поглаживая бороду, напомнил о письме кузины Марии.
— Да! — спохватилась Грасинья. — Она пишет, что все они были на вокзале Росио. Гонсало похорошел, окреп… Вот письмо, кузен Антонио! Почитайте вслух! Там нет секретов. Все только о Гонсало.