Он снова пробежал письмо и заметил, что внизу, в уголке, приписано мелкими буковками: «Так не забудьте: в воскресенье от пяти до половины шестого!»
«Уж не свиданье ли?» — подумал он. В библиотеке, швырнув на кресло хлыст и шляпу, он решил: так и есть, свиданье. Ну конечно! Никакого подземелья нет, все это — просто предлог, придуманный хитрой доной Марией, чтобы написать ему и сообщить, что в воскресенье, в половине шестого прекрасная дона Ана о двухстах тысячах ждет его у святой Марии Кракедской. Значит, тогда, на обеде, кузина не шутила? Он и вправду нравится доне Ане? Чувственное любопытство охватило его при мысли о том, что такая красивая женщина интересуется им. Впрочем, если он ей и понадобился, то как муж. Чтобы завести любовника, ей не нужны услуги Марии Мендонсы. К тому же как ни заискивает кузина Мария перед богатыми подругами, она не станет все же выполнять роль комедийной сводни! Черт подери! Жениться на доне Ане? Нет уж, дудки,
И вдруг ему ужасно захотелось узнать побольше о доне Ане Лусена. Неужели она столько лет хранила верность старому Саншесу? В «Фейтозе», за крепкими стенами одинокой усадьбы, может быть, и хранила; иначе хоть один слушок да просочился бы в этих падких на дурные слухи краях. Ну, а в столице? «Достойнейшие друзья», которыми хвастался бедняга Саншес, — дон Жоан, как бишь его, и благовоспитанный Арроншес Манрике, и Филипе Лоуренсал со своей трубой?.. Кто-нибудь уж непременно поволочился за нею, — может быть, дон Жоан, ведь имя обязывает. А она?.. Кто расскажет ему о сердечных делах доны Аны?
После завтрака он вспомнил о Гоувейе, чья сестра жила в столице, замужем за неким Серкейрой и исправно сообщала брату всю подноготную блиставших в свете выходцев из Оливейры и Вилла-Клары, если они представляли для него деловой или частный интерес. Без сомнения, друг Гоувейя знал немало о том, что поделывает зимой дона Ана в своем «избранном кругу».
Однако в тот вечер Гоувейи в клубе не было. Разочарованный Гонсало отправился было домой, как вдруг на Фонтанной площади увидел Гоувейю и Видейринью, сидевших на скамеечке под сенью густых акаций.
— Ты вовремя подоспел! — воскликнул Гоувейя. — А мы собрались ко мне, чай пить! Идем с нами. Тебе, кажется, нравятся мои сухарики.
Фидалго принял приглашение, несмотря на усталость. И сразу же, взяв приятеля под руку, стал ему рассказывать, что получил письмо из столицы и прочитал в нем поразительную новость. Какую? А вот какую: дона Ана Лусена выходит замуж.
Гоувейя остановился и сдвинул шляпу на затылок:
— За кого?
Гонсало выдумал письмо — как же не выдумать жениха?
— За моего дальнего родственника, дона Жоана Педрозо, точнее — да Педроза. Покойный Саншес Лусена много раз говорил мне о нем… Они часто встречались в Лиссабоне.
Гоувейя стукнул тростью по плитам мостовой: — Быть не может! Чепуха какая-то! Не станет дона Ана думать о свадьбе через семь недель после смерти мужа… Лусена умер в середине июля! Она еще опомниться не успела!
— Да, это верно… — проговорил Гонсало.
И улыбнулся собственным мыслям, лестным и тщеславным — ведь через семь недель после смерти мужа она без всякого смущения, попирая приличия и вдовий траур, назначила ему свидание в руинах монастыря.
Выдумка не отличалась правдоподобием, но пользу принесла. Когда они вошли в зеленую гостиную Гоувейи, интерес приятелей разгорелся с новой силой; Видейринья, потирая руки, развлекался от души:
— Ну и дела, сеньор доктор, ну и дела! Ай да дона Ана! Прикарманила, значит, двести тысяч, подождала семь неделек и — раз! Заарканила молодого красавчика…
Нет, нет! По здравом размышлении, Гонсало считает, что слухи о женитьбе лишены оснований. Бедный Саншес еще и окоченеть не успел…
— По-видимому, у нее и раньше что-то было с этим доном Жоаном, так, флирт… Потому люди и выдумали, что они женятся. Помнится, кто-то мне рассказывал, он за ней крепко приударил, — что ж, имя обязывает! Ну, а она…
— Враки! — вскричал Жоан Гоувейя, наклоняясь над стеклом лампы, чтобы прикурить сигару. — Враки! Я знаю доподлинно, из самых верных источников… Наконец, и сестра мне писала. В Лиссабоне дона Ана ни разу не дала повода для сплетен. Строга, ужас как строга… Конечно, за ней увивался не один хлыщ… Вот хоть этот ваш дон Жоан, или еще какой-нибудь друг семьи, так уж заведено. Но она — ни-ни! Чиста, как стеклышко! Римская матрона, мой друг, и самых добродетельных времен!
Гонсало, развалясь на канапе, медленно покручивал усы и наслаждался словами друга. А Гоувейя убежденно и веско говорил, стоя посередине комнаты:
— Что ж тут странного? Эти красавицы — всегда ледышки. Мрамор, холодный мрамор. Для сердца, Гонсалиньо, для души, ну и для всего прочего, лучше женщины маленькие, смугленькие, поджарые. Вот эти — да, эти — совсем другое дело! А беломраморные Венеры хороши в музеях, взор потешить. Видейринья рискнул усомниться:
— Когда такая красивая дама, да еще из простых, замужем за стариком…
— Некоторым женщинам старики нравятся, потому что они сами стары душой, — заявил Гоувейя, наставительно подняв палец.
Но любопытство Гонсало не было удовлетворено. Ну, а в «Фейтозе»? Неужели не было слухов о какой-нибудь тайной интрижке? Помнится, с доктором Жулио…
Фидалго снова выдумывал, а Жоан Гоувейя снова опроверг «эти враки»:
— Ни в «Фейтозе», ни в Оливейре, ни в Лиссабоне… Такая уж она есть, Гонсало Мендес. Мрамор, не женщина! — И прибавил задумчиво, восторженно, смиренно — Да, но какой мрамор… Вы, друзья, и не представляете, как она хороша декольте! Плечи, грудь…
Гонсало так и подпрыгнул:
— А где ж это ты видел ее плечи?
— Где видел? В Лиссабоне, на придворном балу… Сам Лусена и устроил мне приглашение. Да, помяли мне там бока… Экий срам! Просто стыдно смотреть, у столов свалка, рычат, хватают куски индейки…
— А что же дона Ана?
— Красавица! Нет, вы не можете себе представить! Господи боже, что за плечи! А руки! А грудь! А кожа — с ума сойти! Поначалу, в толпе, ее не заметили. Она стояла в уголку. Ну, а потом ее открыли. Что началось! Переполох, сенсация… «Кто это?», «Какая красавица!» Все потеряли голову, даже сам король!
Трое мужчин помолчали; великолепное, полуобнаженное тело встало перед ними, и его сверкающая белизна наполнила светом полутемную, невзрачную комнату. Наконец Видейринья доверительно придвинул к ним кресло и внес свою лепту:
— Что до меня, могу заверить: дона Ана очень опрятная, очень чистоплотная женщина…
Всех удивила осведомленность в таких интимных делах, и Видейринья сообщил, что каждую неделю слуга из «Фейтозы» берет у них три, а то и четыре флакона одеколона, приготовленного в аптеке по собственному рецепту Пиреса.
— Сам Пирес говорит: «Грядки, что ли, они одеколоном поливают?» А горничная нам рассказывала, что сеньора дона Ана каждый день купается не только для чистоты, но и для удовольствия. Целый час сидит в ванне. Даже читает газету. А в каждую ванну — бух! — полбутылки одеколона. Вот это я понимаю, роскошь!
Вдруг Гонсало стало противно выслушивать от младшего аптекаря и председателя муниципального совета интимные подробности об обнаженных прелестях женщины, назначившей ему свидание среди фамильных гробниц. Он отшвырнул газету, служившую ему веером, и воскликнул:
— Ну, ладно! Поговорим о деле! Гоувейя, ты ничего не знаешь о Жулио? Что он, не сложил оружия?
Вошла служанка с подносом чая. Они сели к столу и за блюдом знаменитых сухариков повели речь о кампании, о донесениях выборщиков, о молчаливом Рио Мансо и о докторе Жулио. Видейринья видел сам, как он в Бравайсе буквально выклянчивает голоса, ходит из дома в дом в сопровождении мальчишки с фотографическим аппаратом на спине.
После чая Гонсало, усталый и объевшийся «сведениями», закурил сигару и собрался домой.
— Не проводишь меня, Видейринья?
— Сегодня не могу, сеньор доктор. Утром я еду дилижансом в Оливейру.
— Чего ты там не видел?
— Моя хозяйка, дона Жозефа Пирес, попросила меня обменять у Эмилио ее купальный костюм и туфли. Прислали не тот размер.