В эту минуту дона Мария, присевшая на канапе, позвала «на два слова» кузена Гонсало. У ломберного столика, помешивая кофе, Гоувейя и падре Соейро говорили в один голос, что стране нужна крепкая рука. Грасинья и кузен Мендонса перелистывали ноты у рояля, искали «Фадо о Рамиресах». Мендонса недурно играл, сочинил несколько вальсов, гимн в честь полковника Транкозо, героя Машумбы, и даже написал первый акт оперы «Пастушка». Поскольку фадо на слова Видейриньи нигде не было, он, не выпуская изо рта сигары, заиграл свою «Жемчужину» — нежный и томный вальс, похожий на вальс из «Фауста».
Андре Кавалейро не спеша вошел в гостиную, оправил жилет, подкрутил усы и с видом наполовину серьезным, наполовину шутливым приблизился к Грасинье:
— Не окажет ли мне честь сеньора?..
Он просил, он протягивал к ней руки. Грасинья вспыхнула, уступила, и они заскользили по ковру медленными, широкими кругами. Барроло и Жоан Гоувейя поспешили отодвинуть кресла, и белое платье Грасиньи мягко замелькало над ковром. Миниатюрная, тоненькая, она трепетала и таяла в мощных объятиях партнера; а он неспешно кружил ее по залу и, склонив к ней лицо, вдыхал аромат ее великолепных волос.
Мария Мендонса буравила их взглядом со своего канапе и беспрестанно ахала:
— Как вальсирует, как чудесно вальсирует сеньор губернатор!
Гонсало стоял подле нее и нервно теребил усы. С какой спокойной простотой восстановил Кавалейро былую непринужденность! С каким самозабвением приняла ее Грасинья!.. Они кружили по залу, почти обнявшись. На губах Андре порхала улыбка, он что-то говорил. Грасинья задыхалась, ее лакированные туфельки мелькали, подол белого платья закручивался вокруг его ног. Когда танцующая пара проносилась мимо Барроло, он в полном восторге хлопал в ладоши и восклицал:
— Браво! Браво! Как мило!.. Брависсимо!
VII
Гонсало возвращался с прогулки по саду, просматривая на ходу «Портский вестник», когда увидел, что на каменной скамье, у кухонной двери, сидит не кто иной, как Каско, Жозе Каско из Бравайса, тихий, пришибленный, со шляпой на коленях. Чтобы избежать разговора, Гонсало быстро уткнулся в газету. Однако он заметил, как жестоко изменился крестьянин, когда тот встал со скамьи и двинулся к нему через залитый солнцем двор. Подбодренный присутствием Розы (она меняла корм канарейке), Гонсало остановился, выдавил улыбку, и Каско, терзая дрожащими руками жесткие поля шляпы, забормотал:
— Может, найдется у вас минуточка, сделайте такую милость…
— А, это вы, Каско! Не узнал вас, право не узнал. Чем могу служить?
Он спокойно сложил газету. Ему было приятно видеть смирение этого храбреца, так напугавшего его когда-то. Там, в темном сосновом бору, Каско возник на дороге, точно исполинская сосна. А сейчас он ежился, жался, вытягивая шею из грубого вышитого ворота, с трудом сдерживал слезы, и вдруг вся душа его рванулась в мольбе:
— Ой, сеньор, простите меня, бога ради! Простите! Не знаю, как и просить!..
Великодушный, добрый Гонсало прервал его. Ведь он же предупреждал! Дубина и крики к добру не приводят…
— Поймите, Каско! Тогда, в лесу, у меня был револьвер. Я всегда ношу револьвер в кармане. С тех пор как однажды, в Коимбре, на меня напали двое пьяных, я из предосторожности беру с собой револьвер. Подумайте только, как было бы ужасно, если бы я не сдержался и выстрелил! Ужасно! К счастью, я почувствовал, что вот-вот потеряю самообладание, застрелю вас, и ринулся прочь. Вот почему я бежал, — чтобы не выхватить револьвер. Впрочем, все позади. Я не помню зла, и все забыл. Теперь вы успокоились, одумались — забудьте и вы.
Каско мял поля шляпы, не поднимая глаз, Потом проговорил несмело, хриплым от слез голосом:
— То-то и есть, что я помню, сеньор! Как я теперь забуду? Теперь, когда фидалго столько сделал для моей жены и для маленького!
Гонсало улыбнулся и пожал плечами:
— Полно, Каско, какая чепуха! Ваша жена пришла сюда ночью, в ненастье… Малыш был в горячке… Да, как он теперь?
Каско еле выговорил, еще смиренней, еще униженней:
— Слава господу богу, сеньор, совсем здоровенький, совсем поправился…
— Прекрасно. Наденьте шляпу, Наденьте же, друг мой! Ну, прощайте… Не за что, не за что, Каско! Да, приведите как-нибудь мальчика. Хороший мальчуган, смышленый.
Но Каско не двигался, словно прилип к скамье. И вдруг разрыдался:
— Не знаю, как сказать… Как попал я в тюрьму, все старое кончилось… Ну, натворил глупостей, расплатился собственной шкурой… Еще мало заплатил, спасибо сеньору… А вот вышел я да узнал, что моя жена приходила в «Башню», а сеньор ее плащом закутал и сыночка моего пригрел…
Он замолчал, волнение душило его. Гонсало был тронут; он похлопал Каско по плечу, убеждая его забыть обо всей этой чепухе, а тот заговорил снова надтреснутым, за душу берущим голосом:
— Ох, сеньор, вы и не знаете, что для меня этот сынок! Как дал мне его господь бог, прямо сердце разрывается, верьте не верьте!.. Я там, в каталажке, всю ночь не спал… Прости господи, не о жене думал, не о старухе своей бедной, не о землице-сироте. Всю ночь напролет в голове крутилось: «Сынок ты мой, сынок…» Ну, вышел я, жена встречает, говорит: фидалго его приютил, в кровать уложил хорошую, доктора позвал… А потом сеньор Бенто мне сказал, что вы к нему ночью ходили, укрывали…
Он зарыдал в голос, причитая: «Фидалго, ох, фидалго!..» — и вдруг, схватив руки Гонсало, принялся целовать их, обливая потоками слез.
— Полно, Каско, полно! О чем тут говорить? Ну, ну, не надо!
Гонсало, бледный от волнения, вырывал руки. Наконец Каско выпрямился, и они посмотрели друг на Друга: фидалго — моргая мокрыми ресницами, крестьянин — растерянно всхлипывая. Каско первым пришел в себя, проглотил последние слезы и твердо, решительно сказал то, что глубоко засело в его сердце:
— Сеньор, я говорить не умею, это не по моей части… Только вы знайте, если вам когда понадобится моя жизнь, все равно на что, — берите!
Гонсало протянул ему руку, просто, как древний Рамирес, принимавший ленную клятву:
— Спасибо, Жозе Каско.
— Значит, помните, что я сказал, фидалго, и дай вам бог!
Гонсало, взволнованный до глубины души, поднялся на веранду; а Каско вышел со двора, высоко подняв голову, как человек, выплативший долг.
Наверху, в библиотеке, Гонсало удивлялся: как дешево в этом чувствительном мире дается преданность!
Что я, в сущности, сделал? Кто выгонит темной ночью, в ненастье, больного ребенка? Кто не пригреет его, не даст сладкого грогу, не укутает в теплые одеяла? И вот за грог и за постель его отец, горько плача, предлагает мне свою жизнь! Нетрудно же было королям заслужить любовь народа!
Эти мысли побудили его внять совету Кавалейро и тотчас же начать визиты — те лестные для избирателей визиты, благодаря которым депутат проходит подавляющим большинством голосов. Фидалго пообедал и тут же, на столе, отодвинув в сторону тарелки, составил перечень влиятельных лиц, руководствуясь черновым списком, которым снабдил его Жоан Гоувейя. На первом месте фигурировали: доктор Алешандрино, старый Грамилде из Рамилде и падре Жозе Висенте из Финты; затем шли другие, пониже рангом. Самым же важным и самым трудным был визит к виконту Рио Мансо, державшему в руках огромный приход Канта-Педра — против его имени в черновике стоял крестик. Все это были люди известные и богатые (каждому из них покойный отец немало задолжал в свое время), и Гонсало знал их всех, только Рио Мансо не встречал ни разу. Престарелый виконт вернулся богачом из Бразилии, владел усадьбой «Варандинья» и жил один, если не считать юной внучки, очаровательной Розиньи, прозванной «Бутоном розы» — самой богатой наследницы этих мест. В тот же день, в Вилла-Кларе, фидалго попросил у Гоувейи рекомендательное письмо к виконту.
Гоувейя замялся: