Она хотела сказать, что ей больно, что ей ничего не надо, кроме как лежать и не двигаться, но, пересилив боль, она с трудом проглотила жидкость и закрыла глаза. Остро и мучительно ныли раны на теле. И, как бывает во сне, когда хочешь очнуться от кошмаров, Нина старалась припомнить, что было с ней и где она сейчас находится.
С усилием открыв глаза, она увидела на потолке переливающуюся люстру с длинными подвесками. Сквозь грань хрусталя вспыхивали красноватые иглы закатных лучей весеннего солнца.
— Тяжелых много, — говорил седой мужчина в белом халате.
Это был польский врач только вчера освобожденного местечка. А этот комфортабельный госпиталь с шелковыми обоями, с хрустальными люстрами когда-то был усадьбой польского пана Вишневского. С приходом немцев пан был убит, усадьбу себе присвоил немец Прейфер, владелец кондитерской фабрики. Но потом спасавшему свою жизнь Прейферу пришлось бросить все богатство.
Русские танки пришли в местечко совсем не с той стороны, откуда их ждали…
Отступая, немцы расстреливали своих рабынь — русских пленниц.
После ухода немцев польские крестьяне перенесли раненых в усадьбу.
— Тяжелых очень много, — повторил врач, обращаясь к майору Румянцеву, который первым ворвался в местечко, первым увидел трагедию русских невольниц, — на груди убитых и раненных девушек ляписом были выжжены номера.
— Будем лечить, — скупо роняя слова, говорил сухопарый доктор.
Нина равнодушно всматривалась в докторов, в майора, прислушиваясь к их приглушенному говору.
На разрисованном потолке, переливаясь в хрустальных подвесках люстры, догорали последние вспышки вечерней зари.
Все казалось сном. Ей много раз снилось на чужбине и жаркое солнце родины, и закатные лучи на реке…
Она приподнялась на локтях: розоватые сумерки весеннего вечера глядели в окна большого особняка.
Нина увидела на форменной фуражке майора пятиконечную красноармейскую звезду… Улыбнулась, не сводя с майора глаз… Затем осторожно опустилась на подушку, закрыла глаза и вспомнила все…
Из чайника капал кипяток. Горячая капля воды, кругло-прозрачная, цепляясь за кончик горлышка, пугливо дрожа, падала на грязный притоптанный снег.
В посиневшем морозном воздухе висел сухой цокот кованых сапог и лающий окрик немецких часовых. Капли из чайника падали горячей сверлящей иглой, просачиваясь в снег, обнажая под ним черный кружочек земли. Пар застывал на лету. Кутаясь в шерстяные шарфы, в одеяла, в женские платки, немецкие солдаты торопливо бежали к эшелону.
Офицер-гестаповец в черной шинели деловито прошел по перрону, коротким тупым ножом он постукивал в наглухо закрытые товарные вагоны, нумеруя их.
На станции Ростов немцы проверяли живой груз, отправляемый в Германию. Тысячи девушек: из Ставрополя, Кисловодска, Осетии, Кабарды были согнаны и замурованы в эти ящики смерти.
Семьдесят вагонов мутной длинной шеренгой стояли на первом пути, готовые к отправке. Офицер прошел мимо часового, злобно толкнул дымящийся чайник с кипятком, и капли торопливо закапали на землю, будто старались пробиться сквозь снег к родной земле, разжечь ее и остаться на ней…
А за дверью товарного вагона, в битком набитом ящике, висела затхлая темнота.
Сквозь трещину в двери, в узенький просвет, пленницы хотели разглядеть перрон. Ногтями они старались расширить щелку, посмотреть и запомнить родное небо, запомнить цвет и запах родной земли.
Прижавшись друг к другу, девушки молчали. Вагон вздрагивал, доносились свистки с перрона. Нина, вплотную прижавшись к трещине, тоже старалась разглядеть перрон, но перед ее глазами торчал стальной штык винтовки и плоский щетинистый подбородок немецкого часового.
Черный кружочек земли, прожженный горячей каплей воды, вдруг попался Нине на глаза, она вгляделась в него и заплакала, горько причитая.
— …Ох, девушки, остаться бы на этом маленьком кусочке земли, остаться бы на ней, но только на родной земле.
Она громко плакала, заплакали и другие. А дымящиеся капли с наклоненного горлышка чайника все падали на снег, прожигая его.
— Плачьте, девушки, плачьте!.. Падайте, слезы девичьи, — продолжала она голосить, — растопите, разожгите землю мою, разнесите по земле моей скорбь нашу, муки наши!.. Росой печали и ненависти просочитесь в грудь земли моей. Железными ростками гнева и мести взойдите на земле моей…
— Плачьте, девушки, плачьте!
— Железными молотками в черные ящики смерти замурована юность наша…
— Пусть росой кровавой падут наши слезы на землю немецкую.
— Пылающими кострами пусть разольются для них реки наши.
— В металл расплавленный пусть превратятся для них горы наши, леса и степи наши…
Вагон вздрогнул, сделал несколько рывков вперед, назад. Раздались свистки, цокот сапог, лающий окрик. Наконец состав тронулся.
— Не плачьте, девушки, не надо, — обратилась Нина к подругам, — нельзя нам плакать, совсем пропадем, если будем плакать.
Она старалась найти особенные, какие-нибудь внушительно нужные слова, но, не умея их найти, попросила вторично:
— Не плачьте… Не надо. Жалко мне и вас и себя. Нас освободят, вот увидите, освободят…
Дрожал вагон. Казалось, он кружит на одном месте. Не стало ни времени, ни пространства, ни тьмы, ни света. Был только заволоченный серой мутью ящик-вагон, да вповалку лежащие пленницы.
Страшная печать рабства, тоскливая обреченность лежали на серых, измученных лицах невольниц. Когда-то это были люди со своими радостями и мечтами.
В мутной тьме вагона, под мерный рокот колес, полузабывшись, Нина грезила…
Летом 1941 г. перед окончанием десятилетки она написала в анкете:
«Хочу закончить Московский архитектурный институт. Строить красивые дома; от ущелья к ущелью протянуть висячие ажурные мосты; в горах над алмазными рудниками построить сверкающие санатории, просторные школы…»
— Романтик ты, Нина, но инженер-романтик — это хорошо, — ласково улыбаясь, сказал ей тогда классный руководитель, пожелав стать архитектором.
Вагон толкнуло вперед, назад; свистки, остановка. Сладкое видение исчезло. Не было ни учителя, ни школы, и она вспомнила осень 1941 г.
Оборонительные сооружения под Моздоком, куда добровольно пришли сотни девушек, чтобы киркой и лопатой помочь той борьбе, которую вела родина в небывалом напряжении сил.
Потом… Немцы… Гестапо… И вот она, комсомолка Нина, замурованная в товарном вагоне, едет навстречу рабству, в лучшем случае — смерти.
В городе Кракове, на границе, пленниц выгрузили на перрон.
Чужой холодный город принял невольниц на мокрые мостовые. Был конец февраля. Черные тучи низко висели над городом, сочась ленивым мелким дождем.
Разжиженный снег чавкал под ногами. Капало с крыш. На улицах было пустынно и зловеще тихо.
Серо, тускло, сиротливо глядел город разрушенными крышами и пробитыми насквозь стенами. Нина шла в средних шеренгах. После мутной одури вагона она жадно вдыхала мокрый запах талого снега. У нее кружилась голова, дрожали ноги.
У огромного кирпичного здания шеренгу остановили и отдельными партиями, человек по десять, пленниц загоняли в узкую дверь подвального помещения.
Когда очередь войти в эту дверь дошла до Нины, ее вдруг охватил безумный животный страх, она закричала и отскочила в сторону. Конвойный ударил ее прикладом по спине… Очнулась она от прикосновения чего-то холодного, металлического то к вискам, то к шее.
В подвальном здании, в полумраке, у стола, заваленного папками, бумагами, склянками, сидели три гестаповца-офицера. На рукавах их черных форменных костюмов белела свастика. Поодаль от стола с большими ножницами — пятеро солдат.
Девушки с улицы прямо попадали к ним в руки. Стальными большими ножницами их стригли, как стригут баранов.
Золотистые, как лучи, косы казачек; иссиня-черные, как августовские ночи на юге, — косы осетинок; матово-пепельные, как весенние сумерки, — косы русских девушек; темно-коричневые, как земля Украины, — косы украинок.