— Да, — соглашаюсь я, — дела наши плохие. Если завтра директор скажет, чтобы подрядчик наш прогнал дядю Филю с работы, а дядя Филя скажет, что виноват не он, а мы, меня отец забьет до смерти.
— А мне, думаешь, лучше будет? Мой батя хотя и поспокойнее твоего, но если рассердится, то тоже милости не проси! Я у него раза два побывал в руках, знаю…
На наше счастье, директор, видно, забыл, как выкупали его в цементе, а дядя Филя не выдал нас директору. Но он все же рассказал о нашей проделке в казарме каменщикам. Правда, дядя Филя сделал это шутки ради, а каменщики говорили, что директора давно нужно было облить, потому что он злой, вредный человек, собака настоящая.
Десятник, случайно услыхавший о нашей проделке, нахмурился и, подумав, сказал:
— Завтра будете работать на буту!
И на другой день мы с Легким пошли бутить вместе со взрослыми.
Работа на буту самая каторжная. Бут приготовляют так: сначала перемешивают цемент с песком, потом насыпают щебень — битый камень, эту сухую смесь поливают водой и гарцуют. Перелопачивать смесь, носить ее в канавы, вырытые для фундамента, трамбовать тяжелыми трамбовками под силу только взрослым, а мы ведь подростки и силенок у нас еще маловато.
Мы храбро взялись за новую работу, решили не отставать от других, но не проработали и часа, как сдали. Пот градом лил с нас, сердце готово вот-вот выскочить.
— Э-э-э, слабы, ребятки, слабы, оказывается? — кричат на нас каменщики. — Давай, давай!
Мы опять беремся за лопаты и носилки. Над нами смеются, шутят, а нам совсем не до смеха. Так нам круто пришлось! Уж я о себе не говорю, но даже Легкий, неунывающий Легкий, молчал, чего раньше никогда с ним не бывало. Бут угомонил и его, хотя он куда здоровей меня!
Вечером, в казарме, над нами опять смеялись:
— Эх, упарились-то ребятки лихо!
— Ха-ха!
Особенно же радовался этому мой отец:
— Так вам и нужно, так вам и нужно! Вот теперь-то вы узнали, что жизнь не для баловства только, что в жизни и труд тяжелый бывает. Узнали?
— Узнали, — огрызнулся Легкий. — Чего ты этому радуешься?
— А того, что баловаться больше не будете, не до того вам будет!
И верно, больше мы уже не шалили. Первые дни мы все еще надеялись, что десятник вернет нас на прежнюю работу, но он и не подумал об этом.
Руки, ноги, все тело ныло от непосильной работы. Возвращаясь в казарму с работы, мы спали как убитые. И никакие клопы, никакие крысы не могли разбудить нас.
Недели через две-три нам стало легче. Мы постепенно втянулись в работу. И как только немного окрепли, опять повеселели, смеяться, шутить начали.
Но шутки теперь не те уже были, что раньше: мы огрубели, стали походить на взрослых, прежнего озорства и в помине не осталось. Тяжелая работа положила конец всем шалостям. Мы стали почти совсем взрослые, детство наше кончилось.
Но мы об этом не жалели: ведь нам давным-давно хотелось стать взрослыми…
IX
Что было потом и что есть сейчас
Идет время, летят годы…
И с каждым днем, месяцем, годом подрастаем мы. Для нас и незаметно, а люди говорят:
— Эх, как ребята-то подтягиваются вверх! Что твои клены молодые!
А с годами, с возрастом и привычки и забавы наши тоже изменились.
Легкий стал теперь таким серьезным, деловым парнем, что над ним никто больше не шутит. И Легким его уже почти никто не называет — Вася он теперь, а кое-кто даже Василием Павловичем величает.
Легкий все больше на заработках: то в каменщиках, то в грузчиках, а то и в дровосеках зимним делом. И сильный он стал! Но по-прежнему стройный, аккуратный, одевается всегда чистенько. Никакая работа не скорежила, не согнула его!
Мы росли, наша дружба была по-прежнему крепка, но дороги наши вое больше расходились.
После того как отработали мы с ним в Бытоши в каменщиках, мне пришлось еще только один раз поработать вместе с ним. Мы нанялись на станции Ржаница перекладывать дрова на складе конторы по топливу. С нами тогда работали Тишка и другие ребята из нашей деревни. Легкий у нас был за старшóго, и мы заработали за две недели хорошо, хотя погода была самая плохая — март. Легкий старшой был настоящий, мы его уважали, но и работал он упорнее всех.
Позже мне приходилось больше дома жить, хозяйничать — отец по-прежнему на заработки отлучался, он не любил домашнюю работу.
Нам пошло по восемнадцатому году, когда началась война с Германией. Всех брали на войну, забрали и нас, досрочным призывом. Призвали летом, в июне 1916 года, когда дела на фронте были неважные.
Матери наши, родные плакали, провожая нас на фронт. Всплакнули и мы. Один только Легкий был, как всегда, бодрый и веселый.
— Чего вы плачете? — говорил он своим родным. — Будто обязательно убьют меня. Да нипочем меня не убьют, я сам их бить буду, немцев этих, раз они прут на нас.
Мы думали попасть в один полк, в одну роту, а вышло не так. На первом же сборном пункте нас разлучили, разогнали по разным городам. А уж из городов, чуть-чуть обучив, как с винтовкой обращаться, как в ногу ходить, погнали на фронт. Легкого — на германский, меня — на австрийский.
Я недолго был в окопах — заболел ревматизмом, а тут еще цинга привязалась от недоедания, и меня услали в лазарет.
Легкий сидел в окопах года полтора. Несколько раз он участвовал в боях, ходил в атаку, отступал, чуть было в плен не угодил. Раза два его ранило, но тут же наскоро подлечивали и опять на фронт гнали. Он и на войне отличался смелостью и находчивостью. Его наградили двумя медалями и георгиевским крестом, произвели в унтер-офицеры. И смерть словно боялась его — из всех боев он выходил живой.
Зато многие другие наши ребята не вернулись домой. Погибли на войне Ванька Трусик, Степка Катрос и многие другие мои ровесники.
…Конец войне положила Великая Октябрьская революция. Как только революция взяла верх, так тут же и мир заключили с Германией. И все солдаты поехали по родным домам. Приехал домой и мой товарищ Легкий.
Я вернулся раньше него в родную деревню.
Мы с Легким встретились в первый же день его возвращения и так обрадовались друг другу, что всплакнули оба. Мы долго не могли наговориться, все рассказывали друг другу о том, что видели, что пережили.
— Ну ладно, что прошло, то прошло, — говорит Легкий. — Зато свобода настала, заживем теперь!
— Да, будем жить теперь хорошо! — говорю ему и я.
И мы радовались, надеясь пожить спокойно.
Но радоваться было рановато. Скоро мы поняли, что борьба за свободу и землю, за фабрики и заводы, за советскую власть не только не окончилась, а лишь сильнее разгорается.
Мы убедились в этом на примере своей деревни.
Наши мужики, особенно те, у кого был маленький земельный надел, и те, у которых его совсем не было, на общем собрании потребовали передела земли.
— Надо переделить землю по живым душам, — говорили они, — чтобы всем было поровну.
Но этому противились ивановичские богатеи. Они всякими правдами и неправдами понаграбили себе земли и теперь слышать не хотели ни о каком переделе.
Особенно же не хотел передела земли один из ивановичских лавочников, Расшвырка.
Наши лавочники, Коноплевы и Волконский, были родом из других мест. Расшвырка же был наш коренной, ивановичский.
Он опутал почти всю нашу деревню долгами — давал в долг каждому, но уже тогда всё покупай только в его лавке, а если пошел к Коноплевым или к Волконскому, пеняй на себя: сразу подаст на тебя в суд, требуя не только того, что забрано, а еще раза в два-три преувеличив. Все местные власти были ему друзья-приятели. Бичом стал Расшвырка для всей деревни нашей.
Перед революцией Расшвырка стал землю скупать. Как только где бездетные старик со старухой задумали продать надельную землю свою, он тут как тут. За две сотни рублей Расшвырка покупал полный надел — четыре с половиной десятины земли. А у нас помещику Малючкову наши мужики только за сено, за один укос, платили по двадцати пяти и по тридцати рублей за десятину!