Ранним летним утром, когда в пробуждающейся степи чуть слышны вздохи порывистого ветерка, когда небо светлеет, наливаясь мягкой голубизной, в низкорослом кустарнике, от которого начиналась падь Узкая, остановились шесть грузовых автомобилей. То, что они привезли, было плотно закрыто брезентом. Офицер-японец, изредка подсвечивая фонариком, тщательно осмотрел местность и, заметив нависший над падью камень, взобрался на него. В глубине темнели скалы, в обрывистых стенах торчали острые обломки гранита. Офицер удовлетворенно хмыкнул, сверившись с картой, и приказал разгружаться. Солдаты принялись очень осторожно, хотя и с привычной сноровкой, перетаскивать ящики к обрыву и укладывать их равными штабелями в три ряда. В ящиках шла какая-то возня, иногда слышался писк...
Машины ушли. Одинокий часовой прилег возле ящиков и, грустно улыбаясь своим мыслям, протяжно запел о разлуке с любимой, ждущей его на благословенных островах Ямато, о вишне в цвету на склонах Фудзиямы, о тоненькой веточке сливы в бокале предков, напоминающей девушке о возлюбленном, который скоро завоюет вселенную, для нее и для потомков великих и могучих самураев, идущих в мир.
Подсменные караульные забрались в чащу и прилегли там, ленивым разговором отгоняя подступающую дремоту.
— Так можно прождать до осени, — заметил пожилой унтер-офицер и повернулся на спину. — Эти синоптики совсем сошли с ума. Предсказать дождь сегодня, в такую жару!
Солдаты молчали. Возражать начальству — все равно что бить самого себя по лицу. Откуда ему, горожанину, знать то, что знают они, вчерашние крестьяне? Гнетущая духота, обжигающее солнце с утра — значит, будет, обязательно будет большой дождь. И скоро. Один из солдат, нервно потирая землистую щеку, искоса взглянул на развалившегося под кустом начальника.
— Зачем все это... — будто про себя буркнул он. — Крысы... плотина... ожидание воды...
— Ты глуп, Римота! — унтер-офицер повернулся на бок, лицом к солдату, словно готовясь к длительному разговору. — Русские должны знать свое место!
— Они живут в своих местах. А тот, кто затевает драку, чаще всего сам битым бывает.
Унтер-офицер сел и в страхе уставился на Римоту. А тот, разминая сигарету, даже не поднял глаз.
— Это... это уже не глупость... — прохрипел унтер-офицер. — Это...
— И у дурака из тысячи мыслей одна правильная случается, — ответил Римота, взглянув на свое начальство без злобы, скорее с сочувствием.
— У тебя все мысли... Ты — вредный! Не зря из «Асахи» в солдаты сдали.
— Блохе топором голову не рубят, — отозвался Римота. Унтер-офицер выкатил глаза от крайнего изумления и побледнел:
— Ну, ты не блоха!.. Ты... ты скорпион!..
Сигнал подъехавшего легкового автомобиля прервал ссору. Солдаты вскочили. Унтер-офицер подбежал к вышедшему из машины полковнику. Выпятив грудь, доложил о выполнении приказа. Полковник, не обращая на него внимания, подошел к ящикам, чутко прислушался к возне и отвратительному писку крыс, озлобленных голодом, и, посмотрев на небо, удовлетворенно кивнул головой: далеко над горизонтом возникла темная полоса туч.
Вскоре прибыли грузовики с солдатами. По короткой команде полковника солдаты разобрали ящики — по пять на человека — и беззвучно рассредоточились по краю пади, ожидая новой команды.
Римота, стоя, как и все, над обрывом, с тоской и отчаянием думал о том, что вот очень скоро они сбросят ящики вниз, на острые камни, и крысы, зараженные какой-то страшной болезнью, двинутся за рубеж. Они будут сеять заразу и смерть — кто их остановит, кто удержит? И он, Римота, сбросив по команде свои пять ящиков, станет соучастником преступления. Преступления, затеянного кастой военных, против власти которых он, Римота, боролся всю свою сознательную жизнь. Боролся? Громкое слово. Разве это борьба: за годы работы наборщиком в типографии газеты «Асахи» он сумел убедить в идеях партии всего пять человек. Только эти пятеро и поняли, что такое труд пролетария, что такое капитал, как сбить оковы рабства...
Сначала был арестован Ираки-сан, ближайший друг Римоты. Потом... Было ясно: надо скрыться. Но Римота опоздал. На другую же ночь после ареста Ираки пришли полицейские и за ним, Римотой. Обыскали лачугу, перевернули все вверх дном. Напугали детей. Расплакалась жена.
— Ты враг порядка и разума! — внушительно говорил полицейский офицер. — Ты враг сына солнца — божественного императора.
— Если правитель с сердцем, то и народ к нему с душой, — ответил Римота.
Три месяца тюрьмы. И вот он — солдат императора, обязанный по приказу любого офицера своими руками сеять смерть...
Налетел порыв ветра. Тучи, клубясь, стремительной лавиной заволакивали небо, двигаясь от горизонта прямо сюда, к распадку, к этим ящикам. Потянуло сыростью. Полковник, сопровождаемый унтер-офицером, который что-то негромко и почтительно ему докладывал, направился к машине за плащом. Они прошли недалеко от Римоты, скрытого от них ящиками, и солдат услышал собственное имя, угодливо подсказанное полковнику сержантом.
— Сегодня же подайте на него рапорт, — четко произнес полковник. — Передадите вечером мне, а дня через три...
Порыв ветра скомкал, отбросил голоса. Но Римоте все было ясно. «Дня через три...» Он знал, что следует дня через три после таких рапортов: тюрьма либо «жертвенные работы», а то — худшего нельзя вообразить — отряд «колдуна» где-то на станции Пинфань, откуда, говорят, никогда не возвращаются... Бежать. Бежать!
Вместе с первыми каплями дождя полетели с обрыва первые ящики. Разбиваясь о камни, они освобождали стаи крыс. Подхваченные потоком, зверьки плыли за рубеж, в сторону русских.
Римота смотрел в поток. Бежать! На Хингане партизаны. Они ненавидят каждого японца. Но среди них, конечно, есть и коммунисты. Они его поймут. Они примут его... «Надо спешить. Но... — вспомнилась поговорка: — Принимаясь за большое дело, не упусти мелочей... Надо посоветоваться — хоть „со своими коленями“, — усмехнулся Римота, — и бежать. К партизанам. К китайским партизанам... Да!»
Взвод Карпова перебежал через недостроенную насыпь, на глазах разрушаемую водой, и спустился в небольшую лощину. Из затопленных колхозных складов женщины и подростки вытаскивали запасные части машин.
— Там, товарищ политрук, женщины остались.
Карпов пристально посмотрел в курносое, густо покрытое веснушками лицо солдата с испуганными карими глазами. Тот смутился, принял стойку «смирно»:
— Красноармеец первой роты Степан Гурин. Вон в той избушке, — он вытянул руку, указывая на темнеющее в пади строение, уже до половины залитое водой, — две женщины остались, товарищ политрук. Волны-то крутят! Я бы... Да я слабак плавать-то... Пропадут ведь, товарищ политрук...
Поток занимал уже всю ширину пади, струи его, упругие, будто свитые из стальных канатов, извивались и холодно поблескивали. Изредка в них мелькали бревна, бочки, какие-то тюки, и тогда становилось особенно ясно, насколько сильно течение.
— Пропадут, — с глухим отчаянием в голосе повторил кто-то вслед за Степаном Гуриным.
Карпов обернулся.
Это был председатель колхоза. Сухой и маленький, он стоял под ливнем неподвижно и глядел в поток горестным, застывшим взглядом, держа под уздцы вздрагивающего коня.
— Бригадирша наша с дочкой остались на заимке, — продолжал он. — И что их там держало! Я ведь, политрук, на пятьдесят процентов годен, — он стукнул кулаком выше колена по скрипнувшему протезу, — а кругом одни бабы...
На берегу, сгорбившись, стояла седая старушка. К ней жалась девочка в большом, насквозь промокшем шерстяном платке и неслышно рыдала, вздрагивая.
— Это мать той бригадирши и вторая дочка... — гудел над ухом глухой голос председателя. — Муж у ней в армии командиром роты. Как мне перед ним, в случае чего?..
Избушку вдруг накрыло волной. Девочка вскрикнула тонко и пронзительно: «Мама!» Старушка принялась торопливо креститься.