— Ты прав, это нелепо, — сказал Эдокс, пожимая плечами. — Вопрос о пауперизме теснейшим образом связан с самим существованием пролетариата. И чтобы решить один вопрос, надо сначала решить другой. А все эти больницы, богадельни, все эти благотворительные учреждения — это только паллиатив.
Ренье продолжал хохотать.
— Но ведь вопросы эти разрешатся только тогда, когда люди истребят друг друга!.. Хочешь знать, как это случится? Знай же, что, хоть ты и умеешь прикрыться, где надо, экономикой и у тебя, как у ловкого политика, всегда наготове есть всевозможные заплаты и подпорки, ты все же более кровожаден, чем я. Перед лицом ужасающей нищеты мира ты сохраняешь свирепое спокойствие сытого тигра… Тебе в глубине души совершенно безразлично, что люди мрут как мухи в канавах, под забором, в клоаках и трупных ямах какого-нибудь Пьебефа! О да, все это одна болтовня, одни пустые слова!.. Я-то хоть по крайней мере не трус. Я остаюсь на той стороне, где справедливость и сострадание. Я жду страшной резни, которая приведет к тому, что мы уже больше не будем никого пожирать, вместо этого другие пожрут нас самих… А потом, потом… все начнется сначала, и так будет до тех пор, пока в мире уже не останется ничего, что можно пожрать.
Лоранс, добрая и чуткая Лоранс, вторая дочь Жана-Оноре, которая буквально благоговела перед бабушкой и всегда сочувствовала обездоленным, горячо защищала старуху. Среди эгоистических побуждений, которые главенствовали в их семье, она одна сохранила какую-то изначальную свежесть, она была тем молодым побегом, который пробился сквозь окаменевшую гордость Рассанфоссов, как бы напоминая им о высокой чести их предков. В ней, казалось, воскресала теперь молодость ее бабки, основательницы их рода. Из всей семьи на бабку были похожи только она и Гислена. Но в пылкой и порывистой Гислене черты эти изменились, их обожгло полыхавшее в ней пламя. В ней как будто бродила кровь ее самых далеких предков, в ее суровости оживала и родовая вражда и вечная готовность к борьбе. Лоранс, напротив, была очень общительной и откровенной. У этой черноволосой красивой девушки была какая-то душевная ясность и доброта, они сближали ее с простодушной и непосредственной натурой Барбары. Мысли ее отличались поразительной точностью; чуждая всякой казуистики, она была прямолинейна и серьезна, предельно честна.
— Я ведь не такая, как другие, — говорила она иногда. — Мне хотелось бы стать сестрой милосердия или школьной учительницей… Да, ухаживать за больными, воспитывать детишек, заменяя мать крошкам, которые нуждаются в любви, которые глядят на вас благодарными, ласковыми глазами, как маленькие щенята… И кто знает, — добавила она, смеясь, — может быть, в конце концов так и будет. Светской жизни я не люблю, хотя, впрочем, ненависти у меня к ней тоже нет. Просто я к ней равнодушна. А что касается замужества, то, если без этого никак не обойтись, времени у меня еще хватит.
В отношении мужчин мысли ее были целомудренны, как у монахини. Среди всей испорченности ее семьи, среди людей, в которых все больше и больше разжижались здоровые соки прежних поколений, среди окружавшего ее разложения и тлена Лоранс оставалась прозрачной и чистой, как горный хрусталь, и казалось, что грани этого хрусталя сверкают в ее светящихся добротою и радостью веселых карих глазах.
Однажды Рети в порыве откровенности, которая делала его грубоватым и которой побаивались даже его друзья, сказал Жану-Оноре:
— Лоранс — это ваш ангел-хранитель. Это наступление весны с ее ясными солнечными днями среди той осени, которой отмечена жизнь всех Рассанфоссов, да и твоя, друг мой, тоже: ведь и тебе остается только ждать зимы, которая придет в положенный час… Только такая душа, как у нее, может влить в вас струю свежести и отдалить неизбежный конец. Но погляди: где-то в глубине, за этим ласковым смехом, таится тень разочарования… И я это ясно вижу! Мой бедный Оноре, пойми, что Лом-брозо[9] прав. Через каких-нибудь три-четыре поколения от теперешней семьи уже не останется и следа. Мать отказывается воспитывать дочерей, а у отца — одна только мысль: добиться, чтобы его сыновья, как у нас принято говорить, сделали карьеру, чтобы они научились загребать золото, — с молодых лет пустить их по руслу обеспеченной, прибыльной жизни… И притом, человек изнашивается теперь гораздо быстрее: в двадцать пять лет он уже истерт, а к сорока совсем одряхлел. Уколы честолюбия, погоня за деньгами, которые добываются биржевой игрой, подлыми интригами, темными сделками… Нервы у всех так издерганы, взвинчены. Это какая-то пляска святого Витта. Суди сам, может ли человек это выдержать? В прежние времена люди оставались юными до мафусаиловых лет (возьми хотя бы твою мать), они чувствовали, что жизнь — это исполнение долга, и детей учили жить так, как жили их отцы, всегда довольствуясь малым. Они собственным трудом пробивали путь к благосостоянию, воздерживались от излишеств, щадили свои силы и непрестанно думали о том отрезке пути, который еще не пройден… И это была настоящая жизнь. Право на такую вот жизнь покупается терпением, смирением и доброй волей… А теперь! Что творится теперь! Прежде всего нет уже той силы, которая производила настоящих мужчин: на свет рождаются какие-то кретины, хилые, жалкие существа, которые приходят на все готовое и не знают того, что важно знать каждому: заботы о пропитании. Да к тому же наше жалкое время не дает нам свободно дышать. Оно пихает нам в рот удила; взнуздав нас, как лошадей, оно губит нам жизнь и готовится свести на нет все то, что еще осталось от семейных устоев… Увы, это так, и, право же, хоть я и стою за все передовое, я никак не могу себе представить, что у нас будет на месте семьи. Поверь мне, дружище, — добавил Рети, откинувшись в кресло, закрыв глаза и скрестив на груди руки, — дочь твоя — это сокровище, она стоит всех миллионов, которыми владеют Рассанфоссы. Самое главное, чтобы это маленькое сокровище не осталось бесплодным.
— Какой же ты, однако, пессимист! — воскликнул Жан-Оноре и засмеялся веселым смехом человека, не способного предаваться тревоге.
XXVII
В первых числах ноября Лоранс поехала на месяц к бабушке.
Старуха, после того как она провела на строительных работах целый вечер под проливным дождем, заболела. Лоранс тотчас же написала, что приедет ухаживать за ней, и хотя Барбара попросила своего соседа, старого адвоката Раше, поблагодарить внучку и передать ей, чтобы она не утруждала себя, отзывчивая по натуре Лоранс на этом не успокоилась и все же приехала. Она застала бабушку в постели. Болезнь оказалась серьезнее, чем она думала. Молодая девушка сразу же принялась заботливо ухаживать за больной, проводила у ее постели и дни и ночи и решительно заявила всем, что не уедет до ее окончательного выздоровления.
Барбара была настолько тронута простотой и сердечностью внучки, что в конце концов согласилась сделать ее на время своей сестрой милосердия, тем более что веселый характер девушки скрашивал старухе ее вынужденное затворничество.
— Право же, моя милая, все это пустяки. Просто я немного простудилась… Господь бог не захочет посылать мне сейчас тяжелый недуг. Он ведь хорошо знает, что мои бедные меня ждут, что я нужна им, чтобы довести до конца постройку. Но только если бы ты знала, — вдруг начала она, беспокойно задвигавшись в постели, — как мне досадно, что я вот сейчас лежу, а там все делают без меня! Видишь ли, не следует особенно прислушиваться к своим болезням. Пока дух наш силен, есть сила и в теле… А вот о душе-то мы каждый раз забываем. Всегда найдутся врачи, которые будут назначать диету, очищать желудок, выписывать разные порошки и микстуры. Вместо этого следовало бы очистить душу, предписать ей воздержание и покаяние. Это подействовало бы на весь организм куда лучше, чем какой-нибудь ревень.
Лоранс ласково журила ее, что она не хочет лечиться. Жалуясь на то, что ей самой холодно, девушка добилась, чтобы старуха разрешила ей истопить камин. Но через полчаса больная уже заявила, что задыхается, открыла все двери и стала расхаживать по комнате, обмахиваясь носовым платком — огонь пришлось потушить. В сердце у нее, как в сердцевине старого дуба, было скрыто какое-то большое внутреннее тепло, которое даже в самые суровые холода не давало остывать ее крови.
9
Ломброзо Чезаре (1836–1909) — итальянский ученый-криминалист.