Камиль Лемонье
Конец буржуа
I
Жан-Элуа, приехавший в город рано утром, встретил на повороте улицы старика священника. Несмотря на моросивший дождь, тот шел с непокрытою головой — он нес святые дары умирающему. Не останавливаясь, Жан-Элуа снял шляпу, но, едва только священник остался позади, пожал плечами в знак презрения к вере своих предков. «Отец с матерью непременно стали бы на колени тут же на тротуаре, — подумал он. — Мы смотрим на вещи иначе. Можно ведь быть порядочным человеком и не верить в эту комедию».
На башенных часах пробило восемь. Только бы его не задержали: тогда он может еще поспеть на десятичасовой поезд. А в час дня у него заседание синдиката банкиров по поводу выпуска акций, назначенного на послезавтра.
Чуть дальше была церковь. Слышался колокольный звон, уже начинавший стихать. Из церковных дверей выходили бедно одетые люди и окружали освещенные фонарем погребальные дроги.
«Смерть на каждом углу! Дурная примета! Да, но ведь это всего только глупое суеверие! — подумал он. — Маменька — та бы сейчас же перекрестилась. Она вся в прошлом. Только бы она не стала мешать нашему плану! А ведь в былые годы я бы непременно вошел в церковь. Я стал бы молить господа бога о помощи. Теперь со всем этим покончено. Мы живем в такое время когда рассчитывать можно только на себя».
Притом с этой свадьбой надо было спешить.
«Поезжай, — сказала ему жена, — и если твоя мать не даст тебе своего согласия, обойдемся и без него. Ты же знаешь, что откладывать больше нельзя».
Он не выспался и от этого весь как-то размяк. При мысли о том, что он может чем-либо обидеть старуху, которая была одновременно и душой и советчицей всей семьи, этот шестидесятилетний человек вдруг почувствовал себя прежним робким мальчиком, который беспрекословно подчиняется каждому ее жесту. Он заготовил уже слова, с которыми должен был обратиться к ней: «Маменька, мы решили, что пора уже выдать замуж нашу Гислену. Мы нашли ей жениха, это человек с состоянием и с именем. Он…»
Ему показалось, что все это звучит как-то несуразно. И он стал искать окольных путей: «Маменька, а что, если Гислена вышла бы замуж по любви? К тому же это — отличная партия». — «Да, но ведь это же ложь, — спохватился он. — Этот Лавандой просто отвратителен». И в ту же минуту он вспомнил о важном событии, которое должно было совершиться послезавтра, и поток его мыслей принял новое направление — он порадовался крушению планов братьев Стэв, которые не могли одни выпустить акции и теперь вот всячески интриговали, чтобы стать членами синдиката.
«Рабаттю, Акару и мне достанется по меньшей мере три миллиона».
К нему вернулась прежняя вера в свою звезду. В течение сорока лет счастье ему улыбалось: престиж его банка в стране был незыблем, как скала. Он видел, как состояние его все растет и растет. В конце концов его ли это вина, что Гислена оказалась гнилым семенем, которое дало такие дурные всходы.
«Да и вообще-то современные девушки… Попробуйте-ка втолковать им, что такое добродетель… Вот еще одно отживающее свой век понятие. Переделывать надо все общество, сверху и донизу… Пускай маменька говорит что хочет».
Он вышел на площадь, дорогой раскланиваясь со встречными, которые почтительно здоровались с ним, и позвонил у дверей большого дома. Нижний этаж был в четыре окна, а остальные — в шесть; все ставни были закрыты. Через какое-то мгновение в вестибюле послышались шаги.
— Здравствуй, Бет, а что, маменька дома?
— О, господин Жан-Элуа! Госпожи нет, к обедне ушла; она ведь каждое утро в церкви. Скоро вернется. Хотите чашечку кофе?
— Нет, спасибо, милая Бет. Я подожду в гостиной.
Но там все ставни закрыты. Мы их только в праздники открываем.
— Ах верно, только в праздники. Ну, так я пойду наверх, к маменьке в комнату.
— Как вам будет угодно. Вы же отлично знаете, что вы здесь хозяин.
Наверху кровать была уже застелена и все прибрано. Зимою и летом мать его вставала в пять часов, пила кофе внизу, на кухне, а потом, прежде чем отправиться к обедне, стелила сама постель, не допуская, чтобы ее касались чьи-либо посторонние руки. Жан-Элуа вспомнил, как каждое утро лакей убирал за ним кровать и как горничная взбивала кружевные подушки г-жи Рассанфосс.
Ну и молодчина же маменька. А ведь ей уже скоро стукнет восемьдесят семь!
Каждый раз, едва только он переступал порог ее дома, он чувствовал себя юным священнослужителем, входившим в алтарь: здесь неизменно оживали воспоминания далекого детства — суровая жизнь матери, протекавшая в этих стенах, наполняла его душу благоговением. Он обнажил голову перед портретом отца и, вдыхая аромат резеды, доносившийся из шкафов, вынул записную книжку и стал подсчитывать какие-то цифры.
Мать все еще не приходила; Жан-Элуа посмотрел на часы. Без двадцати пяти девять. Он поднялся с места, стал расхаживать по комнате и снова взглянул на портрет отца. Угловатое, налитое кровью лицо, устремленные на вас глаза, черные как уголь — источник их богатства, коротко подстриженные волосы, выражение решимости и упорства.
Под портретом висели почти совершенно шарообразные карманные часы. Эти часы-луковица принадлежали его отцу. Они давно уже потеряли связь со временем — стрелки их застыли на какой-то канувшей в вечность минуте. Сколько мужества было в их владельце! Он был рыцарем долга и жизни, этот Жан-Кретьен V, один из тех безвестных, живших как парии, углекопов, которых его предок Жан-Кретьен I после множества унижений вывел из мрака и от которых берет начало теперешний род Рассанфоссов. Однажды тросы подъемной бадьи не выдержали: с высоты трехсот метров ома сорвалась и грохнулась вниз; там было пять человек, и все пятеро превратились в кашу. Потом окровавленные останки отца, его любимого отца, подобрали и положили в гроб. А потом кто-то явился, чтобы взять его с братом на воспитание; они видели, как мать, одетая во все черное, стояла у гроба, над которым горели свечи, и как она без слов, одним только страшным взглядом, велела им обоим стать на колени.
В сознании его на всю жизнь остался образ зияющей ямы, как будто поглотившей их род. А там, на дне, ему мерещились куски изуродованного трупа вместе с останками четырех других, простых углекопов, — тела их превратились в такую же бесформенную массу, и все смешалось в одно, словно для того, чтобы увековечить общность происхождения и общность труда.
«Мы ведь вышли из этой ямы и из этой крови», — подумал Жан-Элуа, снова охваченный той же мыслью. И ему казалось, что он в самом деле склоняется сейчас над зловещею шахтой, прозванной «Горемычной», шахтой, где один за другим нашли себе смерть все первые Рассанфоссы, той самой шахтой, которая в течение столетий, насытившись их плотью, в конце концов извергла из себя на землю сгустки их чудовищного страдания — целые тонны золота.
Клочья мозга липнут к нашим рукам, которые ворочают миллионами. Под домами, где мы живем, залегли пласты кровавой грязи. Ход этих мыслей привел его к старой истине: «Да, отцам нужно умирать, чтобы сыновья могли жить. Это в порядке вещей. Но только… отцы наши были лучше нас, и, по всей вероятности (он почувствовал, как сердце его замирает), наши дети будут еще хуже, чем мы. Ах, бедная маменька! Вы ничего не знаете!»
Около месяца тому назад эту негодяйку Гислену застали утром в кровати с лакеем — она не пощадила ни своей девственности, ни отцовского сердца, которое при одной мысли об этом обливалось кровью. Развратные похождения младшего сына, Ренье, угрожают окончательно погубить честь семьи, уже запятнанную позором дочери. Что же касается его старшего сына, Арнольда, то справиться с этим увальнем и тупицей, с этим отменным дураком, с этим грубым животным просто не хватало сил. Вся их родительская любовь жалостливо тянулась к Симоне, которую подтачивал какой-то непонятный недуг и которая от этого становилась им особенно милой.