Жан-Элуа и его жена были единственными людьми, до слуха которых не долетала эта новость, вызвавшая целую бурю лицемерного негодования, но при всем том осчастливившая завистливые сердца. Да, вероятно, и от них люди не стали бы ее скрывать, если бы только были уверены, что они ее действительно не знают. Но все хранилось в секрете именно потому, что известие об этом новом позоре, как все полагали, не явилось бы для них неожиданным и не могло бы уже ничего прибавить к их горю.
Аделаида перечитала письмо: ей хотелось о чем-то попросить мужа, но она почувствовала, что внутри у нее все холодеет, и не посмела. Жан-Элуа взял перчатки, застегнул портфель, надел шляпу; снизу донеслось бренчание сбруи и фырканье лошадей. Он пришел проститься с женой. И вот она решилась:
— Послушай! Одно только слово… Не уезжай сейчас, мне бы не хотелось… Ах! Я понимаю, что она хочет от нас скрыть. Я читаю все эти ужасы между строк ее письма. Я плачу, и слезы избавляют меня от страдании, но ведь она-то страдает как раз оттого, что не может плакать. Это ее мучит, недаром она твоя дочь: в ней больше от Рассанфоссов, чем от моей родни; словом, я дольше не в силах это выносить, от этой муки у меня все ноет внутри. Я умру в дороге. (Около недели уже она была больна опоясывающим лишаем, который впивался в ее тело, как власяница, и причинял жестокие страдания.) Поезжай и скажи ей что-нибудь в утешение от нас обоих.
Жан-Элуа от удивления открыл рот, взглянул на жену, а потом крепко сжал ей обе руки.
— Мне пора на поезд, дорогая. Мы поговорим об этом вечером.
Она вцепилась ему в руку.
— Нет, ехать надо сейчас, сегодня, надо послушаться зова сердца. Не следует упускать случая сделать человеку добро. Ведь в жизни самое главное — это любить своих детей… Даже если все от них отвернутся, мы не должны их покидать. И потом, вспомни только: она ведь тоже, как и другие, была когда-то десятилетней девочкой, малюткой мы носили ее на руках. Вглядываясь в прошлое, мы видим в наших детях то лучшее, что в них есть…
Он поднял со стола кипу бумаг, а потом бросил ее обратно и придавил кулаком; от волнения руки у него дрожали, он то и дело раздувал щеки, ярость его искала выхода. Наконец он воскликнул:
— Что это ты выдумала! Я ведь поклялся, что ноги моей не будет у него в доме. Знаешь что, — вся эта чувствительная комедия меня нисколько не трогает. Разве она думала о нас с тобой в тот день, когда… Ладно, хватит, хватит! Не заставляй меня больше вспоминать об этом ужасе.
— Несчастный! — вскричала г-жа Рассанфосс. — Но ведь в конце концов это же твоя дочь.
Он резко взмахнул рукой.
— Это неправда! Моя дочь! Нет, она мне больше не дочь. Дочь моя так бы не поступила. Сами мы еще хорошенько не знаем, чья в ней кровь.
Аделаида, задетая за живое намеком на ее низкое происхождение, возмутилась.
— Милый мой, ты говоришь глупости. Уж не подозреваешь ли ты моих родителей? Так вот, знай: моя семья ничуть не хуже твоей. Мать моя была настоящей святой. Я не позволю тебе на нее клеветать.
Он попросил прощения. Этого у него и в мыслях не было. Но только самая возможность встречи с Лавандомом была ему невыносима. Лучше уж не видеть и дочери.
— К тому же ведь дело терпит. Как только ты поправишься, ты сможешь туда поехать и пожить у нее какое-то время. Ты ведь мать, и от тебя не требуется такой строгости, как от отца, главы семьи. Другое дело я. И притом, добавил он, — ведь свадьбу эту задумала ты. Вполне естественно, что, согласившись первая на предложение Лавандома, ты теперь поддерживаешь с ним отношения хотя бы для виду.
Этот злополучный спор вывел их обоих из равновесия. Она ведь никогда бы не стала действовать без его согласия. Не кто иной, как он, ускорил эту свадьбу. Но Жан-Элуа продолжал стоять на своем. Он язвительно возразил:
— Ну да, разумеется, после того, как ты сама привела ко мне твоего виконта!
Они глядели друг на друга ожесточенно и гневно. Они были уже не мужем и женой, а чужими людьми, они забылись до того, что потеряли всякий стыд, и ссора эта все больше и больше разъедала их еще свежую рану. Г-жа Рассанфосс, которая готова была опровергать самые неоспоримые факты, лишь бы не признаваться в своей вине, разразилась целым потоком ни с чем не сообразных обвинений.
— Ах! Так тебе хочется, чтобы я взяла всю вину на себя. Чтобы ты мог потом упрекать меня до конца жизни… Нет, признайся, ведь это ты потребовал этого брака. Я бы никогда не могла принести мою бедную девочку в жертву.
— Вот оно что, — сказал он, совсем обескураженный. — Теперь я все понимаю. Ладно, поезжай к твоей дочери, раз ты решила идти с ней заодно против меня. Можете теперь жаловаться друг другу, говорить, что я вас терзаю, называть меня плохим отцом. Хуже всего то, — сказал он, вынимая часы, — что я уже опоздал на поезд. А у меня как раз сегодня должно было состояться важное свидание с Рабаттю и с этим негодяем Акаром. И все это из-за бабьей дурости.
— Ну, я на свой поезд не опоздаю, — сказала Аделаида, с трудом добираясь до лестницы. Она схватилась вдруг обеими руками за поясницу: у нее начался мучительный приступ. — Даже если это грозит мне смертью, все равно сегодня же я поеду. Вот и увидят, на что способна мать!
Он позвонил.
— Я никуда не еду, — сказал он явившемуся на зов лакею, — только скажи кучеру, чтобы лошадей покамест не распрягал. Пусть он сейчас на станцию едет и пошлет телеграммы.
«Это же сущее безумие! — подумал он. — Врач предписал ей полный покой, а она хочет столько времени трястись по дороге. Да ей и не доехать туда!»
Когда он своим крупным, четким почерком стал заполнять телеграфные бланки, вся досада его прошла. С привычной для него ясностью ума он написал Акару и Рабаттю все свои соображения, которые должен был изложить им устно при встрече. Он дал письменные указания кассиру, уведомил управляющего конторой о том, как он решил кое-какие спорные вопросы, отказался от некоторых биржевых сделок, дал свое согласие на покупку акций франкфуртского банка на сумму пятьдесят тысяч франков. Лакей унес телеграммы. Но вдруг Жана-Элуа снова охватило волнение, и он начал метаться по комнате, не будучи в состоянии что-либо решить. Наконец он позвал Жюльена.
— Я передумал, — сказал он. — Вели кучеру подождать. Барыне или мне, может быть, понадобится экипаж. Пускай Джон оседлает Трубача и поедет на телеграф. Но только сию же минуту!
Выйдя на площадку, он услыхал звуки голосов и хлопанье дверьми.
«Она, должно быть, и вправду собралась, — сказал он себе, услышав, что жена просит принести чемодан… — Не думал я, что она такая упрямая. Ну что же, пускай себе едет. А я воспользуюсь этим днем, чтобы последить за раскопкой пещеры».
Он прошел к себе в комнату, оделся в дорожный костюм и только после того, как на голове его оказалась шляпа, которую он обычно надевал в дорогу, заметил, что помимо своей воли он поступает так, как будто готовится уезжать.
«Но я же вовсе не собираюсь ехать вместо нее. Чего ради я надел этот костюм? Смешно было бы переодеваться сейчас второй раз. Пускай едет, пусть делает все, что хочет! Я вправе поступать так, как сам считаю нужным».
— Ну что там такое случилось? — спросил он у горничной, которая в эту минуту вошла в комнату. Она пришла сказать ему, что у г-жи Рассанфосс начался припадок. Она просит его прийти к ней.
Он нашел жену лежавшей в полном изнеможении на кушетке. Ее обложили подушками, расстегнули ей пояс. Симона, наклонившись над нею, давала ей нюхать нашатырный спирт.
— Видишь ли, дорогой мой, — сказала Аделаида, показывая на чемодан, который уже наполовину был уложен. — Я стала собираться в дорогу. Симона должна была ехать со мной. Но я просто не в силах. Я совершенно разбита. Мне придется отложить эту поездку. Прости меня за то, что я немного погорячилась. Ты был прав. Я поеду, когда смогу.
Он пододвинул стул, сел.
— Почему же ты меня никогда не слушаешь? Если бы вместо того, чтобы нервничать, ты обо всем посоветовалась со мной… Ну конечно же! Можно ли себе представить, чтобы в таком виде, как сейчас, ты еще куда-то ехала?