Изменить стиль страницы

Антония: А почему он не связал тебя ремнем?

Нанна: Разве может связать кого-нибудь тот, кто сам связан?

Антония: Святая правда.

Нанна: И еще четыре раза, прежде чем мы встали, его конь останавливался, земную жизнь пройдя до половины{105}.

Антония: Как сказал Петрарка.

Нанна: Скорее, Данте.

Антония: А разве не Петрарка?

Нанна: Данте, Данте. Но он был и этим доволен и поднялся с постели счастливый. Встала и я вместе с ним. Он не мог остаться и разделить со мной завтрак, но распорядился о том, чтобы мне его доставили; сам же явился вечером, к ужину, за который тоже заплатил.

Антония: Постой, а он что, не заметил, что у тебя не было крови?

Нанна: Представь себе! Эти развратники воображают, что как никто знают толк в девственницах и мученицах, но это не помешало ему принять за кровь мочу. Им главное, чтобы что-то потекло — и баста! Только на четвертую ночь я позволила ему дойти до конца, и, почувствовав это, мой бравый кавалер потерял сознание прямо на мне. Утром пришла мать и, застав нас в постели, с улыбкой приветствовала Его Светлость, а мне дала свое благословение. И покуда я осыпала его всеми ласками, какие только были мне известны, мать сказала: «Ваша светлость, завтра мы должны покинуть Рим. Я получила весточку из родных краев и хочу вернуться домой, чтобы умереть среди своих. Рим — это город для баловней судьбы, в нем нет места неудачникам. Разумеется, я бы не уехала, если б сумела продать наши угодья и купить здесь хотя бы маленький домик. Я уже думала снять, но деньги все не приходят, а я не из тех, кто может жить в чужих стенах. Тут я ее прервала. «Матушка, — сказала я, — я не проживу и двух дней, если мне придется расстаться с моим любимым». С этими словами я его поцеловала да еще выдавила из глаз две слезинки. И что же я вижу? Он вдруг садится на постели и заявляет: «Что же, я, ядри твою мать, не могу нанять для вас дом и обставить его как подобает?» Приказав подать одежду, он начал одеваться с поспешностью человека, которого ожидает срочное дело. Он буквально выскочил из дома, а к вечеру вернулся с ключами и двумя носильщиками, которые были нагружены матрасами, одеялами и подушками. Еще двое тащили кровати и столы, и Бог знает сколько жидов толпилось позади с коврами, простынями, посудой, ведрами, кухонной утварью. Глядя на него, можно было подумать, что он переезжает на новую квартиру. Взяв с собой мать, он привел в порядок очень миленький домик на том берегу Тибра, потом вернулся за мной, заплатил хозяйке и уже поздно вечером погрузил наши вещи на повозку. Было уже темно, когда он привез меня в новый дом и еще там продолжал сорить деньгами. И, поверь мне, для своего положения делал это весьма щедро. И хотя в том, прежнем окошке я показываться перестала, все очень быстро узнали, где я живу теперь, и вокруг меня по-прежнему вились тучи поклонников — так вьются осы над кипящим чаном или пчелы над цветами. Приглядев себе одного среди своих вздыхателей, я с ним сошлась, прибегнув к помощи сводни. И так как он предоставил в мое распоряжение все, что имел, своего первого поклонника я бросила. А тот, занимавший в свое время направо и налево, покупавший для меня подарки в кредит, был признан неплатежеспособным, предан анафеме и повешен, как это было принято в Риме. В общем, я вела себя, как подобает девке, лишив его сначала состояния, а потом и любви. В первое время, видя перед собою запертую дверь, он меня укорял, напоминая о том, что для меня сделал, а потом просто уходил не солоно хлебавши или, точнее сказать, «с задранным хвостом», как то привидение из новеллы Боккаччо{106}. В конце концов я перешла в разряд женщин, готовых принадлежать всякому, кто принесет им conquibus{107}, как говорил Гоннелла{108}, и, наняв большой дом с двумя служанками, зажила как синьора. И не думай, что я изучала ремесло блядства, как те школяры, что начинают ученье мессирами, а возвращаются домой сирами{109} семь лет спустя. Все, что надо знать о науке страсти и обольщения, я изучила за три, нет, за два, нет, даже за один месяц. Я узнала, как войти в доверие, как разжечь страсть, как обобрать, как бросить, как плакать, смеясь, и как смеяться, плача, об этом я еще скажу в свое время. Я продавала свою девственность множество раз, как продают попы свою первую мессу, развешивая в каждом новом городе объявления о том, что они будут служить ее впервые{110}. Я расскажу тебе лишь о малой части проделок, которые точнее было бы назвать надувательством, о тех, что придумала сама; но если ты умеешь считать, то можешь себе представить, сколько их существует вообще.

Антония: Я не мастер считать и ничего не могу представить. Просто я верю каждому твоему слову, как верую во времена года и в четыре Поста, а если честно сказать, тебе я верю даже больше, раза в три больше.

Нанна: Был у меня среди прочих один поклонник, много для меня сделавший и которому я должна была бы платить любезностью, но ведь для девок не существует ни любезности, ни нелюбезности. Девка, она как жук-древоточец — любит того, у кого есть что погрызть, а когда грызть больше нечего, только вы ее и видели! Если б ты знала, что я вытворяла с этим поклонником, особенно когда он уже не мог осыпать меня деньгами, как раньше, хотя и продолжал тратиться. Я спала с ним по пятницам и за ужином всегда ссорилась.

Антония: Зачем?

Нанна: Чтобы испортить ему аппетит.

Антония: Какая жестокость!

Нанна: Подумаешь! Так вот, умяв все, что было подано к ужину, я не торопилась отправляться в постель и засиживалась за столом до семи-восьми часов[9]. А когда наконец ложилась и разрешала ему полакомиться, вела себя до того грубо, что он с проклятиями с меня слезал и кричал, что ничего не хочет. Однако страсть брала свое, и, не дождавшись от меня ласк, которых ему так хотелось, он снова ложился. Видя, что я, как и прежде, совершенно неподвижна, он начинал меня трясти, со слезами на глазах выкрикивал ругательства, но я позволяла себя оседлать только после того, как он отдавал мне все деньги, какие у него с собой были.

Антония: Ну, ты была хуже Нерона!

Нанна: Что же касается чужестранцев, которые приезжали в Рим дней на восемь, на десять, а потом должны были уехать, то с ними я вытворяла такое, за что иные попадают на виселицу. Я держала при себе несколько головорезов, которым один раз на сто давала даром и которые были нужны мне на случай, если на кого-то надо было нагнать страху. Обычно тех, кто приезжает в Рим, после античного начинает тянуть на неприличное, и они ищут дам, на которых можно было бы потратить деньги. Начинали они всегда с меня, и тот, кто проводил со мной ночь, уходил утром, оставив у меня все свои вещи.

Антония: Какие, черт побери, вещи?

Нанна: Свои. И сейчас я тебе объясню, как это делалось. Утром в комнату входила служанка и забирала одежду моего кавалера, якобы для того, чтобы почистить. Потом она прятала ее в укромном месте, а сама поднимала крик, что ее обокрали. Мой дорогой гость вскакивал с постели в одной рубашке, требуя свои вещи и угрожая в противном случае взломать все мои сундуки и забрать все, что там было. А я начинала кричать: «Ах, вот как! Ты будешь взламывать мои сундуки! Мне придется терпеть насилие в собственном доме? Ты мне угрожаешь? Ты называешь меня воровкой?» Услышав шум, мои головорезы, которые до этого прятались внизу, взбегали наверх с обнаженными шпагами и, спросив: «В чем дело, госпожа?», хватали за грудки синьора, который вот так, в одной рубашке, был похож на человека, собравшегося идти исполнять какой-то обет. Он тут же начинал просить у меня прощения, я позволяла ему послать к какому-нибудь приятелю за штанами, колетом, камзолом, плащом и шляпой, и он уходил, считая, что дешево отделался.