Ничего не скажешь, к Зигелю все относятся хорошо, кроме Фриды Симсон. Для Фриды новый учитель — это социальный нуль. По ее понятиям, он, так сказать, не человек переднего плана. И эти понятия имеют свою подоплеку: Зигель и Фрида зачастую ведут ученые споры и яростно сражаются. При этом Фрида ведет бой из танка, и его орудийная башня снабжена минимум тремя пушками, Зигель же воюет в пешем строю.
— Человек развивается! — утверждает Фрида.
— Но медленно, — уточняет Зигель, как раз перед этим изучивший памятники древнеегипетского искусства.
Фрида дает полный газ:
— Человек развивается с каждым часом.
Зигель увертывается от ее машины:
— Насчет языка спорить не стану, я говорю о мозге и о сердце.
Ну и взревели моторы во Фридином танке!
— Сердце — это мускул! Мышца! И все.
— А душа! — в отчаянии стонет Зигель.
Фрида давит его гусеницами:
— Мистифицизм, лирика, психопатика, мелиорация и реакция!
Зигель не успевает отпрыгнуть и какое-то мгновение замертво лежит под танком, потом выбирается из-под него, встает и, поправив очки, изрекает:
— Классики марксизма тоже не пренебрегали понятием души.
Фрида перерывает все тетради, исписанные в бытность ее в партийной школе. Нигде ни одного слова про орган, именуемый душой.
Это должно бы убедить и укротить Зигеля, но он не жалует сведения, полученные из вторых рук.
Фрида берет за бока партгруппу. Пусть группа осудит заблуждение учителя. Для памяти Фрида заносит неквалефецированные выпады Зигеля все в ту же черную тетрадь.
— Вот и хорошо, что вы спорите на группе, пусть все послушают, — говорит Карл Крюгер и кстати рассказывает о благочестивых мужах, в свое время споривших о том, сколько ангелов может уместиться на кончике иглы. В наши дни люди, естественно, спорят на экономические темы, что было раньше, яйцо или птица? Умники, ничего не скажешь, дерутся, как вороны из-за кости, покуда собака не сожрет их вместе с костью. Чудной народ эти схоласты! Толкуют о душе и так и сяк, а душа-то просто условное обозначение того свойства, которое принято именовать человечностью.
Зигель почтительно благодарит Крюгера. Фрида холодно сует ему руку. Она не удовлетворена и не убеждена.
Ах, Фрида, Фрида! Погубит тебя твоя неуступчивость. Сходила бы ты лучше к врачу, пусть порекомендует тебе какие-нибудь новые таблетки.
Фрида, конечно, стремится к добру, но семена добра не просеешь через густое сито.
Между тем Зигеля занимают уже совсем другие проблемы. От корней пырея он переходит к вопросам размножения вообще. Согласно своему основному принципу учитель идет от неизвестного к ближайшим областям известного и штудирует всевозможные способы размножения как на земле, так и на небе. Так, к примеру, он проделывает опыты с комнатным растением, именуемым в народе «заячья капуста». Разве великий олимпиец Гёте не изучал этот занятный цветок? Зигель прослеживает размножение овода, с одной стороны, и червя — с другой, но всего примечательнее кажется ему нетипическое размножение существа, которое кладет яйца, предоставляя солнцу выводить из них детенышей, а затем кормит их собственным молоком. Называется это существо утконос австралийский. Чего только нет на свете!
Но если кто-нибудь поспешит с выводами, узнав, что Зигель именно в мае, то есть в период повышенной тяги к размножению, отправился на птицеферму к Мертке, мы смело можем назвать его клеветником. Просто-напросто Зигель хочет, чтобы Мертке познакомила его с различными стадиями развития куриного зародыша.
Мертке изо всех сил старается удовлетворить Зигелеву жажду знаний, но слишком уж велика эта жажда. Он даже по вечерам приходит к Нитнагелям, просит Мертке уделить ему минуту-другую и внимательно выслушивает ее объяснения о том, как зародыш в последние дни своего развития рефлекторным движением надламывает и разбивает яйцо изнутри с помощью твердого рогового нароста на верхней стороне клювика. Мудрая предусмотрительность природы умиляет Зигеля.
Во-первых, интересно, во-вторых, поучительно!
Итак, в вопросах размножения кур для Зигеля все ясно. В мире стало одной тайной меньше и одним чудом больше. Чудо следует за чудом, а самое замечательное, что он с Мертке познакомился, так сказать, совсем случайно.
— Чудо, чудесно, — бормочет Зигель, отыскивая свою шапку. Он находит ее в кармане брюк, надевает, краснеет, снимает. Кланяется Мертке, снова надевает. Но теперь у шапки какой-то мятый и даже как будто заплаканный вид. Нет, нет, таким, как он, пальмы не видать!
С умыслом ли расточает Мертке свои чары на всех мужчин? Навряд ли — женщины любят ее не меньше, чем мужчины. Как это у нее получается, у маленькой девчушки с косичками? Ее тянет к гармонии, и тяга эта так же присуща ей, как другим людям присуща тяга к склокам и раздорам.
Милая доверчивость Мертке сбивает с толку даже Оле — изрядно помятого жизнью сеятеля будущего. Через два дня после общего собрания она явилась к нему с блестящими глазами и блестящей косой и попросила уступить ей потемневший от непогоды тес, предназначенный для строительства открытого коровника. Почему бы из этой поросшей мохом кучи досок не построить сарай для уток?
— Валяй, разбирай залежи. — Ребяческая жажда действий вызывает у Оле улыбку.
И чудо свершилось: Мертке-краса, золотая коса, получила в свое распоряжение больше мужчин, чем бывает колец на руке. Мужчины объявили строительство жилья для уток своей первейшей задачей, и заметьте, то были не какие-нибудь завалящие мозгляки, а все парни хоть куда: Иозеф Барташ, и Карл Либшер, и даже Вильм Хольтен со своим трактором. Постойте, а при чем здесь Хольтен? И чего ради он так старается: ради уток и экономии или ради пальмы?
Нелегко председателю это сносить, ведь детская затея Мертке, или как там ее зовут, оставляет его не у дел, где-то в стороне. Об этом, кажется, щебечут все птицы в «Цветущем поле».
Его охватывает беспокойство, и от работы оно не проходит. Просыпаются желания, просыпаются и ноют, как старые раны. По вечерам Оле покидает Эммину лачугу и слоняется бог весть где. Да, втянув голову в плечи, он выползает из своей норы, хотя прежде она не была для него ни узка, ни тесна. За колченогим столом, над грудой справочников привык он в последние годы обретать то, что вроде бы придавало полноту его жизни. А теперь бродит как неприкаянный. И, стало быть, не случайно прогнал он благочестивого Германа из-под окна спящей Мертке.
Однажды вечером, после конца работы, он отправляется на стройплощадку к Коровьему озеру. Подручные новой птичницы Иозеф Барташ и Карл Либшер здороваются с ним почтительно, чуть ли не подобострастно, но подсобить в работе не приглашают. А эта Марта — ведь не Мертке же ее полное имя, — напялив на себя штаны, скачет через доски и балки, приветливо кивает ему и скрывается за нестругаными стенами нового сарая.
Зато Вильм Хольтен отпускает по адресу Оле наглую шутку:
— Чего ты тут зря околачиваешься? Раз я тут, все будет в порядке.
Ах, так! Здорово, ничего не скажешь. Этот рыжий дурень вздумал здесь распоряжаться, да еще задирает нос.
И вдруг Оле, любивший некогда Хольтена, как родного брата, замечает, что у милейшего родственничка лицо не только жуликоватое, но вдобавок еще украшено крупными, лошадиными зубами — как нарочно, чтобы скалиться.
Не подумайте, чего доброго, что Оле позволит отшвырнуть себя в сторону, как пересохший репей. Он и на другой вечер предпринимает очередную попытку, потому что может помочь хорошим советом, может пригодиться той же Мертке. Но из этой затеи ничего не выходит. Кто-то хватает его сзади и, закрыв ему ладонями глаза, кричит:
— Угадай кто!..
Долго ломать голову не приходится. По ухватке и по дородности сразу чувствуется, что это Хульда Трампель.
— Вот ты и попался! Мне нужен твой совет. У свиней рожа.
И Трампель увлекает Оле от Коровьего озера в свинарник. Он осматривает поросят, циновки, свиноматок. Хульда стоит позади. Перегибаясь через загородки станков, он чувствует биение жизни в ее налитой майскими соками груди. Но никакой рожи у свиней нет и в помине.