Изменить стиль страницы

— Докладывает старший лейтенант Елизаров, — начал он.

Кратко и точно, как положено военному, рассказав историю своего ранения, Елизаров заключил:

— После проведенной операции я совершенно здоров. В санаторий, как меня принуждают, ехать не собираюсь. Хочу скорей вернуться на службу. Если можно, отправьте к отцу и невесте в Германию.

Услышав ответ, Елизаров вдруг присмирел и, пристукнув каблуками, покорно произнес:

— Есть явиться в управление кадров.

Галина Николаевна, слушавшая разговор Михаила с министром, рассмеялась.

— Значит, руки по швам. А что насчет Германии? Поедете?

— Не знаю. Решат в управлении кадров. Министр говорит, что кого попало на службу туда не посылают, отбирают достойных. Галина Николаевна, не откажите в просьбе — пошлите меня в Большой театр за билетами и прикажите купить шампанского.

— С удовольствием. Только и маме возьмите билет. После оперы поднимем бокал за ваше здоровье.

— За ваши золотые руки. За всех, кто принес победу.

Часть третья

Привал на Эльбе i_013.png

1

Привал на Эльбе i_014.png

Почему именно майора Пермякова назначили комендантом Гендендорфа? На этот невольный вопрос казаки и офицеры полка отвечали себе по-разному, но все сходились ада том, что именно он, Пермяков, с его твердостью в отношении воинского порядка и внимательностью к людям, соответствует этому новому мирному посту.

Самому Пермякову некогда было задумываться, почему выбор пал на него. На плечи ему и его комендатуре взгромоздили небывалое дело — наладить мирную жизнь разбитого войной немецкого города.

Улицы еще пестрели белыми флагами. Пермяков и старшина комендатуры Кондрат Карпович Елизаров стояли перед большим темно-коричневым особняком, обнесенным высоким железным забором, и смотрели, как Тахав Керимов поднимает на вышку трехэтажного дома с чугунным балконом красное знамя Затем старый казак Елизаров деловито прибил над парадным входом вывеску «Советская комендатура» и поставил часового.

Пермяков зашел в свой комендантский кабинет, осмотрел его. За стол ему не хотелось садиться — непривычное занятие. С какой радостью он склонился бы теперь в отчем доме над своим письменным столом с одной тумбочкой, в которой хранились его толстые тетради — черновики диссертации «Пятилетки Урала»… Пермяков походил по кабинету, вышел в коридор, взял Кондрата Карповича под руку и пошел с Ним осматривать картины, выставленные в большом зеленом зале особняка, покинутого хозяевами, бежавшими за Эльбу. На стенах висели портреты генералов в тяжелых резных и лепных рамах с тусклой позолотой. На самом видном месте — Гитлер, напутствующий свои войска. Над рядами солдат змеился неоновый транспарант «Нах Остен!»[18].

— Портретная галерея германских милитаристов, — сказал Пермяков. — Видно, хозяин особняка свято чтил эти кровавые традиции немецкой военщины.

Зашли и на кухню бывшего хозяина. Здесь не только посуда, но и приготовленный обед остался нетронутым — настолько быстро нагрянули в город казаки.

Кондрат Карпович и Пермяков сели за длинный стол, накрытый для обеда. На столе — бумажные салфетки с типографскими знаками «Нах остен!».

— В ответ на ихний «Нах остен!» мы можем написать: «Наш привал на Эльбе», — усмехнулся Пермяков. Но мысли его теперь были заняты не военным походом, а мирными делами. Комендант думал о том, как бы найти общий язык с жителями города, различить недругов от будущих друзей, затопить печи пекарен.

Старшина Елизаров тоже думал о своей службе.

Ему поручили открыть столовую при комендатуре. Дело как будто несложное: продукты будут отпускаться из военного склада, хлеб — из пекарни. Старого казака тревожило другое: Пермяков приказал пригласить на работу в столовую «немцев. А можно ли довериться вчерашним врагам? Хотя за несколько дней жизни в Гендендорфе Кондрат Карпович почувствовал, что горожане не очень-то чураются советских армейцев, но сердце его все-таки не лежало к немцам. Старый казак не верил, что от и могут жить мирно. Он думал, что за свои злые деяния немцы и после войны будут наказаны. А что выходит? Вместо наказания русские сами заботятся о хлебе-соли для немцев. И ему, старшине комендатуры, предложили завести дружбу с жителями, пригласить немок на работу, да еще куда — в столовую!..

— Как со столовой? — словно подслушал Пермяков его мысли.

— Насчет кадров сомнение берет, товарищ майор, — откровенно признался Кондрат Карпович. — Опасаюсь брать немцев, как бы белого перца не подсыпали в котел.

— Бдительность прибавляет век, — напомнил ему Пермяков, — но никому не верить — это уже слабость духа.

— Я верю, но не немецкому зверю, то бишь фашисту. И еще раз скажу свой совет: взять пока своих поваров и девушек из частей.

— Ничего. Мы вреда не сделали немецкому народу. Присмотритесь к честным людям, пригласите кого-нибудь из бывших кухарок, прислуг, беднячек.

Кондрат Карпович не допускал пререканий с начальством. Для него слово коменданта — закон. Он только открыто высказал свои опасения.

— Искру тушат до пожара, о беде думают до удара, — этими словами он и закончил разговор об открытии столовой.

Первыми пришли в комендатуру немецкие рабочие, среди них были и коммунисты, их руководитель Больце спросил: «С чего начать?» Пермяков посоветовал провести регистрацию коммунистов и выбрать комитет.

Робко открыл двустворчатую дверь профессор Торрен в военном кителе без погон. Лицо его было землисто-бледное. Глаза ввалились. В последнее время он исхудал: недоедал и недосыпал, дрожал от страха… Месяца полтора до конца войны его вместе с другими тыловиками отчислили из штаба, в котором он был писарем, и отправили на передовую. Воевал он не за совесть, а за страх. Старался ниже держать голову, глубже прятаться в землю, не попадаться на глаза начальству. Эта тактика спасла его от смерти и плена. Накануне падения Гендендорфа Торрена настигли советские конники. Он заранее поднял белый платок, и казаки проскочили мимо, а он с миром добрел до своей старухи.

Профессор Торрен отрекомендовался коменданту и, ничего не тая, рассказал свою жизнь. Он старый социал-демократ. При фашистской власти отошел в тень, оторвался от своей партии, лидеры которой тоже стали молиться нацистскому богу. Ему предложили кафедру философии — согласился. По указке министра пропаганды он вычеркнул из программы одну часть формулы Гегеля — «все разумное действительно» и перепевал перед студентами только вторую ее часть — «все действительное разумно».

— Многое передумал я за время господства нацистов. Тяжело было, — вздохнул Торрен. — Судя по вашей прокламации (так он назвал обращение коменданта к жителям города), и у нас, наконец, восторжествуют свобода и разум.

Вошла в кабинет женщина с седеющими волосами. Пермяков попросил ее сесть. Немка опустилась в кресло, широкое и глубокое, как кузов автомобиля. Пермяков перевел взор с нее на профессора. Что ответить ему?

— Свобода по-разному понималась у вас в Германии. Боролись за нее Карл Либкнехт и Роза Люксембург и поплатились жизнью. Погиб за свободу и Эрнст Тельман. Теперь несет знамя свободы Вильгельм Пик. Какое же ваше мнение о свободе? — Пермяков обвел глазами посетителей.

Немка достала из потертой сумки газету и, волнуясь, сказала:

— Вот она, моя свобода. Ее описал сам Геббельс. Прочитайте, пожалуйста.

Пермяков стал читать: «Эта изменница Гертруда Гельмер, выученица Клары Цеткин, продалась Советской России и подрывала наше государство, предавала интересы новой Германии».

— То есть нацистской Германии, — пояснила Гертруда. — Десять лет я мучилась за колючей проволокой. Сидеть бы мне до смерти, если не подул бы ваш ветер с востока.

— Подул ветер с востока, собирают плоды на западе, — проговорил пожилой рабочий, коммунист Больце.

вернуться

18

На восток