— Почему лишены? — Не поняла Таня.
— Знаете ведь… Не сердитесь только! Мне всегда легко дышалось, дышится и дышаться будет, когда вы рядом! И никакие костылевы на меня тень не наведут, ясен вопрос? И шабаш на этом, всё! Слова про это больше от меня не услышите.
Может быть, Таня и ответила бы что-нибудь, но подошел Вася Трефелов.
— Ты насчет чего это, Алёш? — спросил он.
— Насчет Костылева. Говорим, легко без него стало, и сами не можем понять, отчего бы это? — с легкой иронией проговорил Алексей.
— Ясно отчего! — уверенно и многозначительно произнес Вася, укладывая на карусельный стол только что заточенные фрезы. — Во-первых, все в одну точку идем, раз; никто под ногами не путается, два; никто перед глазами не крутится, три! — Он говорил, загибая пальцы. — Никто на нервах не играет, четыре; никто по ночам не снится, пять!
Кончив перечислять, Вася отряхнул руки, забрал отработавшие, снятые Алексеем фрезы и, загадочно подмигнув проходившей мимо Нюре Козырьковой, ушел в механичку.
Алексей ждал, что Таня скажет что-нибудь, но она молчала, и лицо ее было строгим и сосредоточенным. Он так и не сказал, что в смену Любченко решил перейти, чтобы реже встречаться с ней, потому что иначе никак не обрубалось все то, что давно обещал он себе обрубить во что бы то ни стало.
Но уже после, работая в другой смене и день ото дня понемногу одолевая горькое, как от большой утраты, чувство, Алексей начинал ощущать что-то непривычное и новое. Чем меньше он думал о Тане, чем реже старался обращаться к ней за советом и помощью, тем неотступнее и полнее она входила в него. Входила всем: порывистым ветром на улице и по-новому понятой страницей книги, неожиданной радостью нового открытия и все сильнее обострявшимся недовольством собой, побежденным сомнением и неожиданным приливом сил в минуту усталости — во всем, всюду была она.
В январе в механической мастерской фабрики под руководством Горна начали готовить детали и узлы полуавтоматической линии. Заказы покрупнее, которых фабрика не могла осилить, Токарев с большим трудом разместил на двух машиностроительных заводах Новогорска.
Алексей, отработав смену на станке, ежедневно приходил в механичку и не покладая рук трудился наравне с остальными, не чувствуя усталости, не думая об отдыхе. Он почти по-детски радовался, когда сложный узел, плохо понятый в чертеже, облекаясь в телесные формы, становился понятным и вовсе не таким уж сложным. Всякую готовую деталь он обязательно сравнивал с чертежом, стараясь разобраться в каждой мелочи, постигнуть каждую линию. Так постепенно оживали и становились близкими и ясными даже самые запутанные чертежи. Те из них, по которым детали были уже сделаны, он помечал красным карандашом, ставя две таинственных буквы «ВГ» и восклицательный, знак рядом.
— Это, юноша, что за иероглифы? — поинтересовался Горн.
— Это значит: «В голове!», — пояснил Алексей. — Как усвоил чертеж, так ставлю «ВГ» и знаю — все в нем абсолютно ясно!
И чем больше накапливалось прояснившихся чертежей, тем довольнее становился Алексей. Проникая в тайну трудного чертежа, он всякий раз улыбался и, потирая руки, говорил самому себе: — Ясен вопрос!
А дома Варвара Степановна сердилась и все чаще возмущалась:
— Нет, как хотите, а я больше не могу. Это неужели и при коммунизме такое будет? Четвертый раз обед сегодня разогреваю.
И это относилось не только к Алексею, который после ночной смены пропадал на фабрике с самого утра и даже обедать не шел, но и к Ивану Филипповичу. Старый мастер трудился день и ночь, стараясь к сроку закончить новую скрипку. Он готовил ее в подарок съезду партии и в феврале собирался отвезти в Москву, тем более, что был приглашен в Государственный музей музыкальных инструментов на какое-то очень важное мероприятие (Варвара Степановна не знала, какое именно). В этот музей в октябре он отправил еще одну скрипку своей работы и снова получил отрадный отзыв. Ивана Филипповича никак не удавалось вытащить к столу: все время у него было что-то неотложное и спешное.
— Все с ума посходили! — восклицала Варвара Степановна. — Не дом, а психическая больница! — Позже, на кухне, снова заталкивая в русскую печь латки, миски и чугунки, она ворчала: — Скорей бы уж до коммунизма дожить. Там всех вас таких к порядку призовут. Дадут часа четыре в день поработать и всё. Хочешь там, не хочешь, а возьмут под ручки и выведут — будь добрый, отдыхай — и инструмент отбирать станут, чтоб не своевольничал никто!
Однако возмущение Варвары Степановны, как всегда, было только внешним. В глубине души она была страшно горда и за мужа, и за сына, сердилась же только для порядка. Правда, нарушения «режима питания», которые случались и прежде, теперь носили характер катастрофы: мало того, что ели не вовремя, — хуже! — ели теперь в четыре-пять раз меньше! Можно ли было оставаться тут равнодушной.
Алексей увлекался работой над подготовкой линии все больше и больше. Снова доставалось Васе Трефелову; часто Алексей оставлял его после смены. Вася жаловался Горну:
— Александр Иванович, хоть бы вы заступились. Попросили бы директора, чтоб уволил он Соловьева, что ли! Никакого покоя нету. — Горн даже не оборачивался, потому что слова эти обозначали совершенно другое: «Что делал бы я, бедный слесарь, если бы исчезло вдруг все: и эти беспокойные люди, и эта беспокойная работа. Пропал бы, совсем пропал».
Теперь Алексей не испытывал никаких других чувств, кроме жадного, неутолимого желания довести до конца дело, дождаться дня, когда в цехе все услышат команду главного инженера: «Включайте!», когда загудят моторы, вздрогнут станки, начнет жить, дышать, двигаться линия. Он знал: когда-то такой день обязательно наступит!.. И все, что помогало этому ожиданию, облегчало его, воспринималось как необходимое, в том числе и незаметная помощь случайного возле создаваемой линии человека — Вали Светловой.
Часто, окончив смену, Валя заглядывала в механичку. Вначале просто так, поинтересоваться, как создается, воплощается в жизнь та самая, Алешина мечта. Заглядывала ненадолго и уходила, боясь помешать. Но однажды она помогла Алексею разобраться в чертеже. Потом, когда он задержался, чтобы побольше нарезать крепежных болтов на завтрашний день, Валя помогла делать нарезку.
— Можно, я попробую? — попросила она. — Когда училась еще, раз пришлось как-то.
Алексей показал. Из остававшихся тридцати болтов Валя нарезала только восемь, но радости от этого было столько, что она даже не знала, как спрятать ее понадежнее, чтобы не заметил Алеша. В другой раз Валя просто подавала Алексею инструмент: то ключ, то отвертку, то молоток, то кронциркуль. После еще и еще раз. Валя привыкла угадывать по одному знаку, какой инструмент нужен, и вкладывала в безмолвно протянутую руку Алеши именно то, чего он ждал. Иногда требовалось придержать откуда-то изнутри упрямую гайку или головку болта, или чуть заметный винтик, но ничьи пальцы не лезли. Если Валя оказывалась поблизости, она просовывала свои пальцы в узкий просвет и придерживала. Она слышала, как-то Алексей сказал Васе:
— Эх, Васяга, Валины бы пальцы тебе!
Это было приятнее любой благодарности, и Валя радовалась.
А потом еще была работа в цехе, на станке, который с каждым днем становился все понятнее, интересней, ближе.
Что ждало ее дальше… там, впереди, за всем этим? Об этом Валя старалась пока не думать. Она просто шла навстречу тому, что было жизнью Алеши и что он любил так же горячо и безгранично, как она любила его.
Если бы телеграмму вручили Тане, возможно, все получилось бы иначе. Но Таня была на фабрике, и телеграмму отдали Варваре Степановне.
Она шла по утоптанной снежной тропке к колодцу за водой для бани. Ведра на коромысле скрипели громко, и Варвару Степановну окликнули дважды, прежде чем она услышала и остановилась.
Она поставила ведра на снег, расписалась почти ощупью, потому что без очков ровно ничего не видела, и опустила телеграмму в карман стеганого ватника. Но когда, наносив воды, сунула руку в карман, телеграммы там не оказалось.