Он умолк, опустил голову и, видимо, предался каким-то не слишком веселым воспоминаниям.

— Что ж ты нашел в Легионе, тыква? — спросил я.

Но он, кажется, не слышал моего вопроса и продолжал задумчиво молчать. Внезапно он взорвался и заорал:

— Нет, ты мне объясни, рюско: кто это так испоганил жизнь? Когда человек погибает от голода, это никого не трогает. Но пусть он попробует украсть кусок хлеба! Тогда все прибегут — полиция, газеты, суд, адвокаты. Все всполошатся. Все смотрят на голодного, как он барахтается и утопает, и мычат ему: «Нельзя-а-а!», «Нельзя-а-а!», «Нельзя-а-а!», едва он хватается за что-нибудь, что может его спасти. Украсть кусок хлеба — грех. За это тюрьма на земле и голым задом в огонь на небе. «Не укради!» Помни заповедь! Лучше возьми винтовку и поезжай в колонии. Будешь убивать арабов в Алжире, и аннамитов в Индокитае, и мальгашей на Мадагаскаре, и еще кого прикажут и где прикажут. Тогда ты будешь считаться добрым христианином и сыном отечества. Кто это так устроил жизнь, Самовар? И как его зовут, этого благодетеля? А? Не знаешь?

— Ладно, — сказал я. — Все понятно. Что с Луизой? Ты что-нибудь знаешь о ней?

— Да ну ее три раза ко всем чертям! — огрызнулся Лум-Лум. — Я о ней и думать не хочу. Она сука. Уж если сказать правду, мне более жалко этого беднягу итальянца, Умберто его звали. За что я все-таки хватил его топором по ноге? Что он сделал? Лез к чужой бабе? А кто не лезет к чужой бабе? Ты не лез? Я не лез? Всякий рад полезть к чужой бабе. Что тут необыкновенного? Глупо было все-таки с моей стороны набрасываться на него!.. Впрочем, — прибавил он после паузы,— поздно теперь думать об этом. Не стоит. Давай поспим немного. И вот моя баклага. Когда я захочу выпить, разбуди меня.

Но он не заснул. Он все ворочался с боку на бок, вздыхал, кряхтел, что-то бормотал. Меня уже охватила дремота, когда я внезапно услышал его негромкий и, как мне показалось, растерянный голос:

— Не пойму, не пойму, какого черта он в ней увидел... Ведь она некрасивая...

— Ты о ком?

— О ком? — смущенно переспросил oh после паузы.— О Луизе. Ведь она некрасивая. У нее нос картошкой и оспины на носу. Какого черта он в ней увидел?

— А ты? — спросил я. — Что ты в ней увидел?

Он посмотрел на меня с изумлением.

— Я? Я? — сказал он, — Но ведь я-то ее люблю. Это совсем другое дело...

Я ничего не ответил. Я и сам думал о любви.

А он сказал:

— Ты, пожалуй, и понятия не имеешь, что это значит— любить свою бабу. От нее всегда пахнет. В особенности по утрам, когда ты вынимаешь ее из постели. От нее пахнет теплом и бабьей сытостью. Она вся тогда как свежая булка...

Он снова задумался, помолчал и прибавил:

— Она горячая от любви. Это тебе не солдатский хлеб, который нужно разогревать дровами...

Он поднес ко рту баклагу и долго ее не отрывал. Вино попало на старые дрожжи, у моего приятеля глаза заблестели, как медные пуговицы на параде; он снова пытался петь, но ничего не спел, повалился на траву, положил баклагу под голову и сразу захрапел. Заснул и я. Но долго спать не пришлось. Меня разбудил выстрел. Лум-Лум стоял на ногах и стрелял куда-то в чащу, неистово крича:

— Кабаны! Кабаны! Рота, пли!

Я подумал, у него припадок белой горячки. Однакб в чаще действительно прошмыгнули кабаны. В ту пору лесные жители, потревоженные людскими делами, оставляли свои логовища и носились по стране в поисках безопасности. Одного кабана мы убили. Захлебываясь от детской радости, Лум-Лум стал расписывать, как это будет здорово, когда мы явимся в роту с такой добычей:

— Пошли зубы рвать, а принесли кабана!

У него мелькнула мысль продать тушу интендантству, но он быстро отказался от таких мелочных соображений.

— Придем и скажем: «Вот, рота, лопай, поправляй здоровье!» Капитан, конечно, заберет окорока себе, но ничего, хватит и нам...

Туша оказалась тяжелой. Мы перевязали кабану ноги, продели ствол молодого деревца и понесли, сгибаясь под тяжестью.

— Вот будет подарочек так подарочек! — говорил Лум-Лум кряхтя.

Неожиданно и неизвестно откуда появились артиллеристы. Они набросились на нас с бранью. В чаще, оказывается, стояла замаскированная батарея. Наша пальба взбудоражила всех. Тревога поднялась по всей линии.

Я был уверен, что уж на сей раз нам никак не миновать ареста и что Лум-Лум все-таки потеряет свою нашивку. Однако помогли окорока. Артиллеристы заставили нас снести кабана к ним на батарею, после чего прогнали нас с бранью и пинками, но начальству не выдали.

День, начавшийся так радужно, стал портиться. Усталые, разбитые, голодные поплелись мы на свой бивак. Мы думали вернуться героями, а возвращались с необъяснимым опозданием на пять часов. Никто не поверит, если мы станем рассказывать, что на нас напало целое стадо кабанов, что мы выдержали настоящее сражение t ними и подстрелили знатное угощение для роты, но его забрала артиллерия. Этому никто не поверит. Но зато всякому будет видно, что мы плохо держимся на ногах и что от нас разит винищем. Скорей бы добраться до взвода и завалиться спать, а потом кгк-кибудь незаметно юркнуть к обеду...

Однако мы опоздали, все пообедали. Взвод бил вшей. На поляне, у воронки, в которой скопилась дождевая вода, сидели легионеры, занятые генеральной чисткой. Вся кухонная посуда — бачки, тазы, котелки, ведра — висела над кострами: взвод кипятил белье в мыльной воде. Солдаты сидели голые и чистили верхнее платье.

Шаровары, куртки и шинели были вывернуты наизнанку. Трутами, тлеющими щепками или горящей бумагой каждый выжигал насекомых, забившихся в швы. Все наши были здесь: Франши, по прозванию Пузырь, Бейлин, Ренэ, Миллэ, Пепино Антонелли, более широко известный в роте под именем Колючая Макарона, испанец Хозе Айала, которого мы звали Карменситой. Нас встретили ироническими восклицаниями:

— Вот они, голубчики!

— Вернулись-таки!

— В гостях хорошо, а дома лучше?!

— Ну-ка, покажите зубы! Не все вырвали? За столько времени могли и новые вырасти.

Но Лум-Лум догадался пустить по рукам наши баклаги, и нас оставили в покое.

Тут же мы заметили, что во взводе есть новичок. Какой-то незнакомый детина громадного роста, в светло-рыжей бороде сидел голый у костра. Он испуганно посмотрел на нас с Лум-Лумом.

Это был пленный немец. Он застрял. Легионер Кар-бору из третьего взвода был назначен проводить его в штаб. Но едва они вышли, как над ними стали разрываться шрапнели. Немцы недавно построили себе наблюдательный пункт, который открывал им вид на дорогу. Карбору был ранен и упал. Немец оказался добросовестным пленником, он взвалил конвоира себе на плечи и отнес на бивак.

— Смешной тип! — определил его Лум-Лум.

Ротный распорядился держать пленного у нас, в четвертом взводе, и ночью отправить в тыл с конвоирами интендантского обоза. Немец просидел молча 'целый день среди наших ребят и обедал с ними. Его особенно не стерегли, — он доказал, что бежать не намерен. Да и куда ему тут бежать? Однако когда все разделись, то заставили донага раздеться и его. И вот он сидел, все

&

еще испуганный, молчаливый, и смотрел теперь на нас с Лум-Лумом заискивающими глазами.

— Смешно! Впервые вижу голого немца! — говорил Лум-Лум. — Ты подумай, Самовар! Парень скинул каску и шинель и стал похож на своего! Кто теперь скажет, что он неприятель? Подумать только! А меня пригнали из Африки специально затем, чтобы я его убил?! Смешно, ей-богу!

0,н подсел к пленному и, хлопая его по голой спине, стал совать ему в рот горлышко баклаги.

— Пей, бош, пей!—кричал он. — Погоди, я тоже разденусь! Погоди!

Он быстро скинул шинель, обмундирование и сел рядом с пленником. Я сделал то же. Теперь мы сидели голые и все трое пили вино из одной баклаги. Немец держал себя робко, но после нескольких добрых глотков он обнял голого француза, у него по-пьяному закатились глаза, он стал что-то бормотать и заплакал.