— Таких бы надо резать по ночам на арабских кладбищах, — продолжал Бов после новой и хмурой паузы. — С этого надо бы начать. Прежде всего вывести на арабское кладбище и зарезать. А там видно будет! Ты знаешь, что он немец? Подумай только — немец, а сам попросился на войну против своего родного фатерланда... А почему? А потому, что ему все равно, против кого воевать, лишь бы воевать. Думаешь, их у нас мало таких в Легионе? Ой-ой-ой! Иной Франц или Фриц только отбудет воинскую повинность у себя в Германии, — и сейчас же марш к нам в Легион. Почему? Ты спрашиваешь, почему? Потому, что работать, что-нибудь делать руками, ему скучно. Он любит носить оружие, и чтобы р-раз-два, р-раз-два — подавать команду, подвинчивать усы колечком,— и чтоб за ним бабы бегали и дрожали. Конечно, это легче, чем стоять за верстаком. Главное — оружие, восемь пуль в стволе! Можно сразу накормить смертью восемь человек. Он этим гордится. Он думает, это ставит его выше других.

Бов раскурил трубку и как бы в заключение беседы прибавил:

— Такие всех задирают, всех они поучают, вечно они себя выставляют большими знатоками во всем, что касается храбрости и трусости. Так. что, по-моему, не иначе, как сама пречистая дева Мария, матерь божия, дала ему по морде рукой Лум-Лума. Это она сама показала всему четвертому взводу, что не стоит бояться того, кто громко кричит, и петушится, и носит усы колечком. Раз по зубам — и в помещении стало тихо!..

После ужина, когда спустилась темнота, набирали охотников в разведку. Первым вызвался Лум-Лум.

Нам было поручено обследовать насыпь, которая, как говорили, неожиданно выросла между нашими и неприятельскими окопами. Предполагалось, что позади насыпи вырыта яма и там засел снайпер, который делал роте пакости.

Мы тихо ползли на брюхе и вскоре растеряли друг друга.

За насыпью никто не скрывался. Доползши до нее, я вскочил на ноги, высоко занес винтовку и с размаху опустил вниз. Там было пусто.

Сержант видел мой силуэт при вспышке ракеты и потом грозил посадить меня под арест за то, что я встал во весь рост.

— Он мог вас наколоть на штык, как сардинку! — кричал сержант. — Это ваше дело, конечно! Я не имею в виду шить себе башмаки из вашей шкуры, но вы могли выдать всю разведку, олух! Вы мне тут будете играть в храбрость, а я из-за вас весь взвод растеряю?!

Храбрость! Он никогда не узнал, что силы покинули меня в тот момент, когда я опустил штык в яму. В какое-то неуловимое, ничтожное деление секунды мне представилось, что в яме сидит такой же парень, как я, молодой и здоровый искатель восторгов. Я не смог его убить. Штык опустился беспомощно, как метелка.

Разведка прошла неинтересно. „Мы вернулись продрогшие, грязные и злые. Лум-Лума не было с нами. Он явился минут через десять после переклички и молча лег спать. Утром он орал на всю каиью:

— Спросите у Миллэ, где его кепи! Ты его пропил? Отвечай! Ведь ты-то в разведку не ходил! Где ж твое кепи?

Миллэ уже давно хватился — у него действительно пропало кепи. Он искал где только было можно, но безрезультатно.

Лум-Лум хохотал во всю глотку.

— Разве это не горе — видеть легионера, к тому же капрала, которому Франция даже не может доверить кепи?! — орал он. — Как же ты теперь будешь без кепи? Подумайте только, господа военные, такая персона, сам капрал Миллэ, божок мамзелей, кумир всех шлюх Франции и колоний, светоч ума, родной браг свиного рыла, — и вдруг без кепи? Где же ты теперь будешь вшей держать? Об этом ты подумал?

Внезапно он вытолкнул МилЛэ из каньи в траншею,' подхватил под руки меня, Бова и позвал всех остальных.

— Смотрите, ребята! — кричал он. — Смотрите пря

мо на немецкую траншею. Два пальца влево от крайнего дерева. Есть? ч

Мы увидели вдали, у самой немецкой проволоки, французское кепи, надетое на штык. Штык был воткнут в труп немецкого солдата.

— Ты хорошо видишь, Миллэ? Есть кепи для тебя!—орал Лум-Лум. — Ставлю два литра против пустого стакана, что оно тебе будет по мерке! Тебе надо только потрудиться сходить за ним! Что тебе стоит?

Миллэ угрюмо молчал. А Лум-Лум веселился:

— Только когда пойдешь, голубчик Миллэ, оставь кому-нибудь штаны на хранение, а то испортишь казенные штаны.

День опять прошел без событий. Моросил мелкий дождь. Было скучно.

Вечером Лум-Лум был снова пьян и грустен. Он сидел на мешке с хлебом и угрюмо пел на жаргоне североафриканских колоний песню с припевом: «Сунь свой зад в котел! Скажешь мне потом, горячо ли тебе было». О минувшей ночи он не хотел рассказывать. Когда Миллэ, вернувшись с дежурства, ложился спать, Лум-Лум вынул из кармана немецкие ефрейторские нашивки и бросил ему.

— На, голубчик Миллэ, — сказав он. — Иди отдай их тому немцу и отбери у него свое кепи.

Он обвел каныо грустным взглядом, допил остаток вина из кружки и лег спать.

У него был кафар.

17

2 В. Финк

ЖИВОЙ НЕМЕЦ

Почти перед самым рассветом батальон уходил на очередной отдых в лесок Блан-Саблон. В ходах сообщения была давка и сутолока.

В поле раздался одинокий выстрел. Послышался сдавленный крик.

— Наши хозяйничают!—сказал кто-то. — Разведка!

Нерез несколько минут пронесся слух, что разведка вернулась невредима и даже привела пленного. Выйдя из траншеи на дорогу, я видел, как в головную часть отряда побежало трое, из них один безоружный. Это вели пленного. Лица его мы не видели — утро едва зарождалось...

Сбросив ранец в Блан-Саблоне, я отправился в тыловую деревушку Кюри, к зубному врачу. Направление было и у Лум-Лума. Мы пошли вместе.

У самой деревушки, не заходя в околоток, Лум-Лум завернул от церкви направо за угол, в переулок.

— Надо немного почиститься, — сказал он,— а то неловко, у них тут, в тылу, все ходят щеголями, а мы смотри на кого похожи.

Он поднялся ма две каменные ступеньки и открыл дверь, гостеприимство которой знали все проходившие здесь полки. Молодая вдова быстро собрала нам поесть. Две бутылки вина выросли перед нами, хозяйка присела к нашему столу, и жизнь совершенно незаметно, как-то сама по себе, стала становиться прекрасной. Лум-Лум обнимал хозяйку, щекотал ее, целовал за ушком, потом вызвался наколоть ей дров, и они покинули меня не меньше чем на час. Потом мы выпили еще по бутылке. Лум-Лум пришел в состояние полного благодушия и стал умолять меня, чтобы я, не стыдясь, сознался, что у себя на родине я, как все в России, питался сальными свечами и пил керосин. Он заклинал меня знаменами Легиона, деревянной рукой капитана Данжу, погибшего в Камероне, и памятью убитых товарищей. Я в конце концов сознался. Хозяйка пришла в бешеный восторг.

— Как это красиво, что даже дикие народы пришли защищать Францию! — воскликнула она и принесла еще литр красного.

Ничто чудесное не бывает длительно. Мы вспомнили про врача и отправились в околоток.

— Почиститься мы так и не успели, — сказал я Лум-Луму.

Но это его не смутило.

— Плевать я на них хотел, на тыловых щеголей! — оказал он пренебрежительно. — Пускай видят, как выглядят добрые бородачи, сидящие под огнем в траншеях!

Врач сразу понял многое по нашему виду.

— Вы, однако, расторопные легионеры! — сказал он. — Еще рано, а вы уже пьяные.

— Надо же было немного промочить глотки, господин доктор! — сказал Лум-Лум заплетающимся языком.— Жарко, песок бьет в рот! Пересыхает в горле! Понятно?

— Это ж где жарко? Какой песок бьет вам в рот? Легионер, вы не заметили, что на дворе грязь?

— Конечно, господин доктор, — уже икая, отвечал Лум-Лум, — конечно, грязь. Я ведь не спорю. Но когда я говорю «жарко» и «песок», я имею в виду Бель-Абесе в Северной Африке, где стоит наш гарнизон. А здесь, конечно, грязь. Но вот этот легионер второго класса,— сказал он, указывая на меня,-—он, видите ли, мечтает свернуть себе шею за Францию. Он затем и пришел в Легион. Что вы хотите, он русский, у него даже имя чисто русское — его зовут Самовар. Это у них вроде как у нас, скажем, Жан или Пьер. И он происходит от белого медведя. У них в семье все дети — медведи. Шесть душ! И все белые. Не удивительно, что ему жарко в нашем климате. Вот я и разрешил ему вьшить глоток красного — жалко было смотреть, парень пропадал от жажды.