В этом месте моего рассказа Жан-Ришар расхохотался.
— Я очень хорошо представляю себе этого сумасшедшего, — сказал он. — Я лежал с одним таким в госпитале. Он был зуав.. Ах, эти колониальные солдаты!.. Ведь этот Кюнз мог быть убит сто раз!
— Конечно, — согласился я. — Но ведь у него была своя цель. Он терпеть не мог Делькура, и его бесило, когда тот куражился над Бовом.
Вернувшись ночью, он сказал Делькуру:
— Теперь твоя очередь. Пойди проверь, действительно ли человек смертен. Сам проверь. На себе. А не на Адриене. Его этот вопрос не интересует.
Но была у Кюнза еще одна цель: ему давно надо было переплюнуть меня. Потому что получался непорядок: какой-то студент, да еще из себя невидный, а лазит под пули и не боится.
Проделка Кюнза произвела впечатление, но на меня— не очень сильное.
И вот в одно ненастное утро ротный писарь читает нам, как обычно, приказ по полку, и вдруг я слышу, что в ночь на вчерашнее число, во время ночного поиска, «погиб на поле чести» легионер второго класса такой-то роты Макс Финк.
Меня точно по голове ударило. Я был оглушен. Остановилось сердце, к горду стало подниматься ощущение тошноты, я почувствовал, что у меня слабеют ноги и вот-вот я упаду.
Это был страх. Я узнал его не сразу, но все-таки узнал: я не раз видел, как у других солдат со страху начинали стучать зубы. У меня тоже стучали зубы. Это был страх.
Потом я долго ломал себе голову,-стараясь понять, почему же за все время, прожитое мною среди смертельных опасностей, страх впервые вцепился в меня, когда никакая опасность мне не грозила, а просто-напросто я услышал о гибели человека, которого никогда в жизни не видел. И сколько я ни думал, сколько ни копался в самом себе, а выходило одно: дело в фамилии.
Гибель этого Макса Финка, по-видимому, доказывала мне, что смерть шляется также и среди солдат с моей фамилией. Выходило, что стоило ей чуть ошибиться — и она вполне могла бы пристукнуть меня, Виктора, а не Макса Финка.
— М-м-да... — как-то неопределенно буркнул Жан-Ришар. — Вот рассуждение, которое...
Но я перебил его:
— Которое удивительно глупо, нечем хвастать! Но я и не хвастаю.
У Блока, оказывается, было другое мнение:
— А я считаю его правильным! Я хотел сказать — вот рассуждение, которое не всякий поймет. Но кто был на фронте, среди опасностей, тот поймет. Вообще теория фронтового страха еще ждет своей разработки. Говори дальше.
— Что же дальше? Дальше я понял, что был просто легкомысленным мальчишкой и больше ничего. Я понял, что бесстрашия нет, а есть недооценка опасности, иначе говоря, недомыслие. Или, еще проще, есть хлупость. А когда разум работает, как ему полагается, то человек сознает всю меру грозящей ему опасности и ему страшно. Ему не может не быть страшно.
— Он прав, Маргерит! Он совершенно прав! — сказал Жан-Ришар.
Поощренный этим замечанием, я сказал Жан-Ришару:
— Я читал твои очерки по литературе и психологии, обе книги «Очерков нашего времени».' Ты любишь разбираться в психологии, дарю тебе этот эпизод. А теперь твоя очередь. Рассказывай. Я слушаю.
Тогда Маргерит вставила:
— «Капитан придвинул кресло к камину, набил трубку, откашлялся и начал». Твоя очередь, Жан-Ришар.
Блок рассказал замечательную историю.
— Ты под Верденом был? — спросил он меня сначала.
Я сказал, что с полком не был, но посетил Верден в 193.7 году и мне было горько. Слишком уж шумливыми толпами, слишком веселясь, слонялись праздные и сытые туристы по дорогам, по которым Франция пробиралась двадцать лет назад, погибая под тяжестью ранцев, ружей, кухонных котлов, волнистой стали — в общем под тяжестью солдатской смерти.
— О да! — воскликнул Жан-Ришар. — Солдатская Голгофа! Во Франции она давно стала местом увеселения. — Он помрачнел. — В особенности для немцев. Во? ображаю, как они теперь там веселятся...
— Ладно, ладно! — вставила Маргерит. — Не надо думать об этом.
— М-да, — сказал Жан-Ришар. — Итак, Верден. 1916 год. Разгар боев. Мясорубка. И вот с отрядам пополнения появился в роте какой-то тип, и сразу он стал мне неприятен. Что-то было противное в его манерах, улыбочка была противная, и глазки как-то бегали, точно искали что-то или от кого-то прятались. К тому же он постоянно вертелся вокруг меня, лез с разговорами, надоедал. И вот в один прекрасный день мой тип получает осколок снаряда и падает, как колода. Главное, он упал в совершенно открытом, незащищенном месте. Ясно и понятно, он там пяти, минут не проживет, убьют. Что делать? Делать было нечего. Мой солдат. Я, как лейтенант, обязан заботиться о нем. Вот я и пополз, чтобы оттащить его в более или менее защищенное место. Ползу, а сам думаю только об одном: когда меня убьют — сейчас или на обратном пути? Но дополз, схватил его и вытащил. Оба живы. И вдруг мой тип разревелся, как ребенок. Плачет и всхлипывает, тянется ко мне и бормочет: «Мне стыдно! Мне стыдно! Простите меня1 Я не солдат. Я полицейский. Меня сюда послали следить за вами, подслушивать ваши разговоры... А вы мне жизнь спасли! Простите. Простите!..» Здорово? А?
Эти старые воспоминания были для нас сейчас воспоминаниями спокойными: они относились к таким далеким временам! Но внезапно в них ворвались муки сегодняшней жизни.
— И что ты с ним сделал, с этим чертом? — спросил я.
— А что мне было с ним делать? В конце концов, он исполнял то, что ему приказали. Он не так уж был виноват. Что с него взять? Кто был хорош в этом деле, так это префектура. Из-под Вердена мало кто возвращался. Это был, можно сказать, город смертников. И префектура не придумала ничего лучше, как послать филеров и провокаторов подслушивать, о чем говорят эти обреченные!
— Но ведь ты был социалист, — сказал я.
— Тем более! Социалисты шли впереди всех самых ярых реваншистов. И я тоже. Префектура должна была это знать. Но я и на префектуру не обижаюсь. Нельзя требовать, чтобы она всегда держала у себя в голове мозги. Это было бы непосильной тяжестью. Я' о другом думаю. Если за мной послали филера чуть ли не в могилу, то этим мне все-таки оказали честь — мне, моей партии! Все-таки, значит, нас боялись, буржуазия не чувствовала себя спокойно. Она рассуждала так: пока война — социалисты воюют. А что будет, когда война кончится? Вдруг армия вернется и скажет: «А ну-ка, пожалуйте к ответу! Сколько вы наворовали на военных поставках? Кто поставлял тухлое мясо для армии? Кто поставлял обувь на картонной подошве? Кто через ино-
странцев продавал Германии французские военные материалы? И вообще кто затеял войну? А?» Вот чего буржуазия боялась со стороны социалистов. Это все-таки было лестно... В ту минуту, конечно. А самое паршивое наступило потом.
— Когда потом? — спросил я.
— После войны, когда в народе действительно поднялись все эти неприятные вопросы. Социалисты пришли тогда к буржуазии проситься, и она взяла их и держит до сих пор на самой вонючей работе, какая только возможна. Ты знаешь, что они делали в сентябре 1939 года? Правительство готовилось раскрыть ворота Гитлеру, и надо было покончить с коммунистами, потому что они одни стояли поперек дороги. Кто же тут особенно отличился? Социалисты! В парламенте они взбегали на трибуну один за другим и кричали, что о депута-тах-коммунистах долго и говорить не стоит: каждому пулю в затылок — и все. Леон Блюм призывал социалистическую партию одобрить все меры против коммунистов, вплоть до смертной казни. А все для чего? Чтобы сдать Францию Гитлеру без помех. Об этом больше всех заботились социалисты. Те самые, которых буржуазия еще боялась в первую мировую войну. Вот они тебе, «Очерки нашего времени»!
4
Мы встретились четырнадцатого июля сорок третьего года и вспоминали, как протекал этот день в Париже, когда мы были студентами.
На улицах творилось такое, будто королевскую власть свергли только что, сегодня утром, а не сто двадцать пять лет назад.
Однако воспоминания наши были все-таки грустны. И не потому только, что в Париже тогда торчали немцы.