— Так всегда было, — сказал я и хотел изложить взгляды уголовной науки на воспитание. Но Антон Семенович перебил меня.

— Конечно! — воскликнул он. — В капиталистическом обществе так было всегда, потому-что там не могло быть иначе. Там такая психология — одно из подсобных средств в борьбе за существование. А нам она зачем сдалась? Зачем она нашему человеку? Без нее не проживет?

Чувство нового было у него подобно абсолютному слуху у музыканта. Когда он наталкивался на отсут-

657

22 В. Финк

ствие этого чувства, он раздражался, как музыкант, который слышит фальшивую ноту.

— Беда мне с тем Колькой, — сказал он мне как-то, получив письмо от одного из своих воспитанников, бывшего беспризорного мальчика, который стал врачом, а теперь жаловался, что нет ему полного счастья, потому что дураков много. — Видали вы что-нибудь подобное? Дураков ему много! — ворчал Макаренко.

• — По-вашему, их мало, Антон Семенович? — осторожно спросил я.

— Да нет же, вполне хватает, — ответил Макаренко.— Как же им не быть? Но вы мне скажите: чего он тут на Революцию обижается? Что было бы с ним самим, с тем Колькой, если бы не Революция? Сейчас он находится в Комсомольске-на-Амуре и строит новый город. Подумайте, великолепие какое! Строить новый город! А если б не Революция, торчал бы этот Колька где-нибудь в провинции, сосал бы лапу, сам жил бы дураком и даже не чувствовал бы этого, ума бы не хватало на то, чтобы чувствовать это и возмущаться. И, пожалуй, был бы даже счастлив... А спросите, хочет он теперь такого счастья?

— Как знать, — сказал я, — может быть, и хочет...

Он как-то странно, чуть ли не подозрительно взглянул на меня и, отвернувшись как от чего-то очень скучного, лениво протянул:

— Да-а, конечно...

И с сильным украинским акцентом, какой прорывался у него иногда в минуты раздражения, добавил:

— Только это свинячье счастье! Нехай его свиньи... едят...

Однажды с Антоном Семеновичем вышел неприятный случай: желая открыть форточку, он поднялся на подоконник, оступился и упал. Врач установил трещину ребра, уложиЛ больного в постель и предписал полный покой.

Когда я поднялся на восьмой этаж, Антон Семенович лежал на спине, как и приказал врач, однако согнув колени. К коленям была прислонена доска. Получился пюпитр. Прямо под рукой лежала стопка бумаги и остро отточенные карандаши: больной работал.

Как же это так? Врач предписал покой, а он тотчас берется за-работу?! Я был вне себя.

Но я напрасно шумел: Антону Семеновичу это нисколько не мешало.

Я привык всегда видеть его работающим. Это был человек ненасытного трудолюбия.

Сначала казалось, что это просто черта характера. Но когда Антона Семеновича не стало и были прочитаны некоторые его частные письма за годы работы в колонии, многое предстало в ином свете.

Приведу.кое-какие цитаты.

Вот одна: «Против нашей колонии ведется целая война...»

Вот еще: «Чем больше работаешь, чем больше делаешь, тем больше на тебя собак вешают».

Еще: «Сейчас меня едят все, кому не лень. Объявляют мне выговоры по округу. Запретили систему колонии им. Горького». -

Еще: «Мешает работать травля...»

Еще: «Меня выперли из колонии им. Горького».

Такие письма не вносятся в документы, называемые «историей болезни». Между тем именно они раскрывают истории многих болезней.

Одновременно такие письма показывают и облик человека.

Антон Семенович легко мог бы оставить свой беспокойный пост, уйти, сберечь нервы, сердце, коронарную систему, коротко говоря — жизнь. Ему даже предлагали спокойную работу.

Он ответил отказом.

Да Макаренко и не мог согласиться.

Он делал дело своей жизни, он боролся за идеи своей эпохи, за человека, за его духовное раскрепощение, за его совершенствование.

Но нельзя в таком случае удивляться, что в письмах стали спустя некоторое время появляться и такие строки: «Был обморок на улице...» «Упал в обморок на улице, врачи запретили писать, даже читать».

«Дома все хорошо, но уже начинается старость... На годы у меня расчета нет...»

Трудолюбие Антона Семеновича получало новое объяснение: ему многое надо было сделать, но он знал непрочность своего здоровья и торопился обогнать смерть. Он ее не боялся. Он смотрел на нее только как на помеху в работе и презирал ее за это.

В одном из писем того периода, уже, казалось бы, достаточно Насыщенного тяжелыми предчувствиями, он ,так и пишет:

«Природа придумала смерть, но человек научился с ней бороться и научился плевать на смерть...»

Я очень живо представляю себе, как это было. Поздней ночью он сидел за столом и работал. В груди что-то сжималось и разжималось, и от этого становилось тоскливо, и Смерть строила гримасы. А он не мигая смотрел ей в лицо и прямо при ней, в ее присутствии, писал черным по белому, что плюет на нее, и продолжал работать.

Такой был человек.

ЖАН-РИШАР БЛОК

I

Жан-Ришар Блок приехал с женой в Москву в начале мая 1941 года.

Группа друзей и знакомых собралась для встречи на Белорусском вокзале. Поезд пришел почти пустой,— кто приезжал тогда из-за границы? Вся Европа была в огне войны..

Прошло не меньше пяти минут, как поезд прибыл, а наши гости не показывались. Встревоженные, мы побежали искать их. Они сидели в последнем вагоне, одни. У них был вид людей запуганных, растерянных.

Впоследствии Жан-Ришар все объяснил мне. Несколько месяцев хлопотало наше Министерство иностранных дел перед немецкими властями о предоставлении Жан-Ришару Блоку и профессору Ланжевену виз на проезд из оккупированного Парижа в СССР. Ожидание казалось бесконечным, оно выматывало душу. Наконец нужные бумажки были получены. Полагали выехать вместе с Ланжевеном, ждали его, но он задержался. Друзья советовали Блоку уехать из Парижа

поскорей, не дожидаясь, пока немцы раздумают и аннулируют визы.

Нервы были напряжены до предела. Поездка через всю Германию была мучительна.

— Германия из конца в конец провоняла казармой, капустой и гороховым супом. Она ходит пьяная от своих легких побед и горланит похабные солдатские песни,— рассказывал Блок. — Было противно. Мы с женой сидели всю дорогу как на иголках, и когда поезд наконец остановился в Москве, у нас уже просто не было сил выйти из вагона. Мы были как проколотые шины. Понимали, что мучения кончились, что мы уже приехали и надо выйти, а сил не было.

Супруги Блок приехали измученные морально и истощенные физически. Целый год сидела во Франции немецкая оккупационная саранча. Она пожирала, во славу Гитлера и Петэна, все, что производила богатая и трудолюбивая страна. Французы питались брюквой. Брюкву выдавали по карточкам. Блоки приехали просто голодные.

Но в Москве они быстро поправлялись. В Москве нашлись друзья, знакомые, была атмосфера дружбы, было хорошее настроение...

Мы были знакомы с Жан-Ришаром в Париже, но в Москве подружились, встречались почти ежедневно, и я очень его полюбил. Простота, легкость, грация ума, изящество речи, покоряющая радость жизни — все это придавало ему неизмеримое обаяние'.

Он очень любил Москву и все московское. Ему хотелось быть похожим на коренного москвича, вообще на советского гражданина. Через неделю после приезда он отложил свою парижскую фетровую шляпу и надел парусиновый картуз с козырьком. Кажется, ему даже польстило, когда я сказал, что теперь все будут принимать его за управдома.

Но и картуз он носил не слишком долго: вскоре я встретил его на улице в пестрой узбекской тюбетейке.

— О чудесный Жан-ибн-Ришар-ибн-Блок! — воскликнул я. — О вместилище наук, сосуд мудрости, оплот истинной веры! Почему же ты не повязал чалмы? Почему ты не надел халата? Как мог ты позволить, чтобы послушная жена твоя Маргерит-ханум показалась в этом кишлаке без паранджи?

Кажется, подействовало: он вернулся к картузу.

Плохо было с языком.

Как-то я прихожу, Жан-Ришар сидит один.