Когда-то, когда у Здихи была работа и квартира, ее звали Джеси.
Они оживают по ночам. Тогда они лучше видят, днем они носят купленные на рынке солнечные очки в пошлой золотой оправе. Когда они ночь напролет слоняются по Польскому Холму, по паркам, когда проходят мимо вокзальных скамеек, на которых спят солдаты, пьяницы, наркоманы, когда суют свои вытянувшиеся от постоянного вынюхивания носы в круглые жестяные туалеты, тогда каждый мелькнувший на горизонте прохожий будит трепет надежды, дескать, вот он, и ему приспичило, и какая-то сила погнала его в ночь! Они не прячут концы в воду, они прячут водку в пластиковый пакет.[16] Они не требуют многого, сгодится любой — и старый, и молодой, здоровый, больной, хромой, лишь бы это была не тетка и не баба! Ночью в парке темно, иногда сюда наведывается милицейский патруль. Машина едет медленно, величественно, пронизывает темноту резким светом, сворачивает в кусты, поднимается на горку, объезжает площадку с сортиром и исчезает. Автомобиль-призрак. На ободранном от коры стволе кто-то что-то написал, но вовсе не о нас, и даже если кто-то что-то знает об этом месте, то прикинется, что впервые слышит.
После десяти часов «пикетирования» в горле сухо от сигарет, ботинки обрастают грязью от хождения по буеракам, заглядывания под мосты и в гротики-руинки. Губы горят, ботинки жмут, единственный бумажный носовой платок свивается в кармане в мокрую веревку. Уже, уже пора домой, но их снова задерживает какой-то далекий силуэт, который вблизи оказывается деревом или корнем. Однако фантазия творит чудеса. Свое вершат нервное возбуждение и надежда на то, что случиться может все. И никто больше не думает о возвращении домой, хотя уже первые птицы начинают портить настроение ночи и за горкой как будто начинает светать. Но опыт учит: именно тогда и происходят чудеса, и ночная ловля приносит золотых рыбок!
Вот тут могут появиться пьяные Орфеи! Спящий на лавке алкаш, возвращающийся с гулянки малолетка. Никого не упустят. Парк холоден, парк черен, зол. Ночью парк превращается в дикий лес, заполненный рассказами о Сером Волке и Красной Шапочке. Волк может заразить Шапочку какой угодно болезнью. У деревьев отрастают сказочные корни, в дуплах сидят злые совы — старые седые тетки, у которых на уме лишь одно. Сплетничают, сидя на лавочке, а что еще им остается? Тетки подзадоривают телков, но как только те посягают на их жизнь, они отлетают, как совы. Не удивительно, что телки от злости ломают скамейки, ни одной не пропустят! Тетки из укрытия смотрят на курочащих скамейки телков и думают: эх, а ведь ни одной не пропустят! Когда вечером тетки пересекают границу парка, их, словно наркомана перед введением иглы в вену, словно игрока за зеленым сукном, охватывает трепет возбуждения. Все может произойти, никогда еще не было так, чтобы ничего не произошло. Как знать, кого пошлет мне добрый Бог теток, ибо тетки веруют в Бога, как все прочие пожилые дамы в беретках с хвостиком. И вовсе не считают себя грешницами — ведь они никому не вредят!
В пять утра в парке начинается паника. Вот-вот рассветет, и все эти призрачные мужчины обратно превратятся в деревья, таблички, запрещающие въезд, в камни и памятники. Обман раскрыт, король голый, в зарослях всю ночь что-то шевелилось, и только теперь стало видно, что. Около дыры в заборе стоял не телок, а выброшенный старый пылесос с длинной трубкой, и это он так реалистично прикидывался болоньевой курткой и коротко стриженной головой, крепко сидящей на толстой шее! Лишь немного погодя парк заполнится людьми. Ими, к сожалению, окажутся не пьяные чмо, жаждущие лишь одного, а дневные прохожие, срезающие дорогу на работу, няньки с детьми, и эти люди будут на нас смотреть откуда-то извне. От них будет пахнуть обувным кремом и зубной пастой, а в сумке у них будет свежая газета. И вообще: отвратительно трезвая свежесть будет разливаться по мере прояснения неба — этих раскоряченных ног небосвода с зависшими на нем птичками. Бррр. Надо бежать, чтобы не видеть всей этой профанации. Бежать от людей, чтобы не смотреть им в лицо. Идти спать.
Лукреция плачет, прячет в сервант памятные вещицы в полиэтиленовых пакетах, тщательно закрывает дверцу. Но сначала дает нюхнуть каждому, сделать по одному вдоху. Я тоже вдохнул разок. И поначалу ничего такого не почувствовал. Потом до меня дошел запашок вроде как тюрьмы, пота, лизола. Видать, попалась какая-то полувыветрившаяся портянка! Сейчас на столе остались только фотки. Смотрят на меня эти лица, в основном двадцатилетних подростков, еще не в форме. Снимки, сделанные где-то над Доном, в фотоателье далекого СССР. Патриция берет один из них, протирает рукавом и рассматривает, словно видит впервые в жизни:
— Этот наверняка уже вернулся на свой Кавказ, Саша мой любимый. А вот Ваня. Иногда ночью, когда не спится, беру карту и смотрю, где теперь мой Саша, где мой Ваня, где Дмитрий? Ничего нам не оставили, даже казармы отдали университету. Ничего, ни парка, ни казарм, ну ничего. Вы все хотели этих перемен, эту новую систему, а мы с Лукрецией молились, чтобы у вас ничего не получилось. Все идет к худшему. Солдатика в поезде снять в коммунистические времена — булка с маслом… Мало того что все эти Сашки и Ромки были прямо из деревни, так еще не было в армии девчат, пропусков… Я, как только услышала о «гуманизации в армии», сразу поняла, что плохие настали для теток времена. Потому что теперь у каждого новобранца практически неограниченный доступ к пизде. — Лукреция плачет.
Тут Патриция встает и с надеждой в голосе спрашивает:
— Может, кто-нибудь на нас нападет, а, Лукреция, как ты думаешь? Может, Германия чуток бы нас пооккупировала?
Патриция, видимо, не слышала о НАТО.
Лукреция начинает беспокойно посматривать на часы. Церковная служба ждать не станет, а она хочет помолиться за своего Ваню, за своего Дмитрия, за своего Сашеньку. Или только так болтает, а сама пойдет известно куда. Одетая в черное, конечно. Но уже из коридора говорит:
— Эх, не нападут на нас больше, былого не вернуть. А потом вдруг как засияет: — Разве что… Разве что в тюрьму попасть! Боже! Петуха бы из меня сделали, все эти преступники, а я бы для них тряпкой, тряпкой бы стала половой! Тря…
— Прекрати! Мы не одни! Боже, снова свое завела! Пошла б уж лучше в этот свой костел, помолилась. В костел идет, Богу молится, а с чертом водится!
— Тряпкой, подстилкой бы им стала, сказал бы мне такой с рожей убийцы: мой пол волосами, нахаркал бы на каменный пол, нассал бы, лижи, сука, а я бы лизала!
У Лукреции трепещут ноздри, как у кинозвезды, она проводит пальцами: по груди, потом по животу, потом ниже, вся она — жажда унижения, что-то ее донимает, что-то гложет, неизвестно что, но, абсолютно точно, это что-то загоняет ее в какое-то гиблое место.
— Заткнись! Ладно, станешь для него тряпкой, всех уже оповестила, а теперь заткнись!
Патриции и самой-то трудно все это выдержать. Ей что-то приходит на память. Но видно, что она ждет, пока Лукреция уйдет. А Лукреция крутится, примеряет старые шляпки и в конце концов выбирает одну такую, из коричневой кожи, в которой выглядит как толстый старик, собравшийся на рыбалку. Показывает нам язык, но тут же делает глубокий реверанс и уходит. Патриция облегченно вздыхает, хочет что-то мне рассказать. Но именно в этот момент дверь открывается, Лукреция возвращается, хватает со стола пачку сигарет и зажигалку, машет нам на прощание и наконец уходит. Патриция встает, чтобы из большого обгоревшего, а может, всего лишь закопченного чайника долить мне кипятку в кофейный осадок. Доливает еще и мятную настойку. Сразу становится другим человеком, серьезным, больше не говорит о себе в женском роде, он стар, утомлен жизнью. Но остатки волос тем не менее поправляет. И тогда: дррр! Лукреция опять возвращается:
16
Не нарушают запрет демонстративного распития алкоголя.