— Аксюта сама капитал. Дела в городе вести — надо к себе приглашать кого следует. Одеть ее получше — картина! Как людей примать, у богатейших купцов обучена, а уж запоет — всяк голову потеряет, — будто не слыша отца, продолжал Павел. — Нам такую для дел нужно. Что денег за ней не будет — лучше слушаться мужа станет…
Глаза отца загорелись зловещим огнем. Аким, взглянув на него, перебил брата и заговорил поучающим тоном:
— Капитал — дело наживное, но родниться с Карповым и по-моему не след…
— А что вам Карпов сделал? — запальчиво закричал Павел. — Что нам не кланяется да в долг не просит?..
— Колодника в тести хочешь взять? — строго остановил его отец. — Помяни мое слово, тюрьмы ему не миновать. Бунтарь он, против законного порядка идет. Не будь у Аксюты такого отца, я, пожалуй бы, с тобой согласился. Дай срок, с поличным поймаю…
Павел смутился. «А что, как отец прав?» Но перед его взором встала Аксюта, и все внутри закипело.
— Люблю я ее больно! — глухо простонал он. — Нет мне без нее жизни! Не будешь ты копать яму — не попадет Федор в тюрьму. Оставь его ради меня…
— Ты бы послушал… — начал Аким, но отец осадил его взглядом.
Обычно Мурашев от Акима и Павла ничего не скрывал, считая их умнее среднего, Демьяна, но сейчас решил, что Павлу про Парамонов доклад знать не следует. Несколько минут Петр Андреевич пытливо смотрел в побледневшее лицо сына.
— И чего мне ему яму копать? Дорогу, что ли, мне Палыч перешел? — наконец заговорил он. — Да коли хочешь, я сам люблю его за ум и рад буду, коль люди пустое болтают, — голос его зазвучал мягко. — Ин пождем с годок. Аксюта твоя хуже не станет. Ведет она себя с женихами строго. Устроим лавку в городе, дом для вас купим. Тогда женишься на ней и увезешь от отца. Я твоему счастью поперек дороги не стану…
Сыновья глядели на него широко раскрытыми глазами. Аким свел густые брови, стараясь угадать, что кроется за этой уступчивостью. У Павла вдруг заблестели глаза; сорвавшись со стула, он упал отцу в ноги.
— Спаси Христос! Век не забуду твоей ласки! — бормотал он.
— Тесть-то твой правдолюбец, за то и пришелся мне по душе с первой встречи. Може, еще мы с ним и поладим как. Беда только — упрям Федор, не покорится первый ни за что. Да уж для твоего счастья я к нему подойду. Ведь людская молва что морская волна: он скажет слово, а люди прибавят десять. Аксюта-то твоя и мне по нраву, красива и умна. Гуляй уж до весны, весной в город поедешь, а в будущем году осенью и сватов пошлем. Любит — так подождет… — воркующе продолжал Петр Андреевич.
Павел слушал как зачарованный. Глаза отца лучились добродушной усмешкой, собравшей морщинки у глаз в розоватые веерки.
Глава девятая
Висячая трехлинейная лампочка желтым кругом выделялась в клубах махорочного дыма, заполнившего низкую землянку. Люди сидели на скамейках возле дощатого стола, стояли, прислонясь к стенам; некоторые опустились на корточки. Шел яростный спор, но голоса звучали приглушенно, и если кто, забывшись, повышал голос, его немедленно одергивали соседи.
Собрание городской подпольной организации РСДРП длилось уже второй час. Антоныч решил его провести только потому, что в городской организации, под влиянием Вавилова, появились оборонческие настроения.
— Кому полезна война? Таким, как твой хозяин, Костя! У них барыши удвоились, а сыновья кричат «ура» и грозят японцам, сидя в Петропавловске, — говорил слесарь, наклонясь вперед и опираясь руками о стол. Луч света падал на него сбоку, освещая коричневую щеку, коротко подстриженные, с проседью волосы и твердый подбородок.
— Ты забыл, Антоныч, что Япония напала на наше отечество? Мы прежде всего русские люди, — прервал его Вавилов, поднимая голову.
Он сдерживался, но в голосе звучала плохо скрываемая ярость. Питерец все время стоял ему поперек дороги. Если бы в комитете не было железнодорожников, он, Вавилов, был бы там полновластным хозяином. Потапов передал Антонычу его слова, и вот он явился экзаменовать его при рабочих!
— Русские-то русские! Купцы тоже русские, а шкуру с нас дерут по-иноземному, — послышалось из угла.
— Пользуется тем, что мы… — в той же стороне заговорил кто-то хриплым голосом, но, закашлявшись, замолчал.
— Ты говоришь, Константин, Япония напала на наше отечество? — спросил Антоныч. — А как в девятисотом году царские войска вместе с японскими и другими грабили Китай, тогда разве такие, как полковник Шмендорф, не кричали о защите отечества, как кричат сейчас? А ты вместе с ними…
Вавилов вскочил.
— Не смеешь меня оскорблять! — закричал он. — Если я против пораженцев, это не значит, что забыл об интересах рабочего класса. Наши храбрые войска разобьют внешнего врага, тогда мы начнем борьбу с царизмом.
— Не кричи, Костя! Шпиков, что ли, хочешь призвать? — неприязненно перебил его Шохин.
— И то слышь, Ефимыч! Не горячись, дай послушать. Такого мы еще не слыхали, — загудел из темноты густой бас.
Вавилов оглянулся, стараясь рассмотреть говорившего, и молча опустился на скамью.
— Волки, товарищи, преследуют жертву стаей, но, не поделив ее, кидаются тут же один на другого, — продолжал Антоныч. — Не поделили и сейчас добычу правители Японии и царской России, вцепились в глотку друг другу, а кровь-то простой народ льет. Потом — царь думает, что войной задушит рабочее движение, а ему, видите, нашлись помощники и среди нас…
Вавилов хотел вскочить, но сидящий рядом Григорий положил ему на плечо тяжелую руку.
— Почему нашу армию бьют японцы? Потому что генералы продажны, армия плохо вооружена, кругом воруют. Мы, большевики, за отечество душой тоже болеем, но понимаем, что царизм прогнил насквозь, и поражение покажет это всем. — Голос слесаря налился силой. — Мы за победу рабочего класса, а не царя. Рабочие и крестьяне кладут головы в Порт-Артуре, а здесь мы голодаем, над нами издеваются Савины, Разгуляевы и им подобные, за интересы которых ведется война. Савин каждый день отправляет за границу поезда с маслом, мясом, шерстью. Ему рынки нужны для торговли. А мы видим мясо, масло в год раз, на пасху, на нас отрепья, шерсть еще и не доводилось носить…
Каждое слово слесаря задевало за живое. На Вавилова никто не смотрел; он сидел согнувшись, кусая тонкие губы. Слесарь его разбил наголову, он чувствовал это. Возражать — значит окончательно оттолкнуть от себя рабочих, и этих и других.
— Самодержавие сделало для нас родину мачехой, но душа за нее болит. Недодумал я, Антоныч прав. Прогнивший царский строй даже с русскими чудо-богатырями не добьется победы… — заговорил Константин, вставая, как только смолк Антоныч. Он не хотел допустить, чтобы его осудили другие, решил сам «признать ошибку».
Рабочие повернулись к нему. «Что ж, дело хитрое, всяк может обмишулиться. Подсказал вовремя старший, вот Константин и понял», — думали многие из них.
Бурное собрание закончилось мирно. Уходя, рабочие крепко пожимали руку Антонычу. «Ты заглядывай к нам почаще. Ефимыч молод еще, не все сам понимает», — говорили некоторые. Вавилов ушел вместе с последней группой. С железнодорожниками он простился приветливо.
«Не верится мне, что Вавилов говорил искренне. Прячущаяся, скользкая душа у него, чувствую», — думал Антоныч, идя рядом с Шохиным по темной улице.
Весть о расстреле рабочих у Зимнего дворца дошла в Петропавловск лишь через неделю. Депо забурлило. Рабочие собирались группами, не обращая внимания на шныряющего по цеху Никулыча.
— Понадеялись на милость царя, пошли к нему с иконами да с его портретами, а он помиловал… картечью! — раздавались гневные возгласы.
Ругали царя, «долгогривых»… Администрация депо сделала вид, что ничего не замечает: время тревожное, и нельзя же арестовать всех.
На следующий день деповчане провели своеобразную стачку. Пришли на работу, встали на свои места до гудка, но ровно час не работали — в память жертв кровавого воскресенья.