Накануне ухода Воронцовых, случилось несчастье с Марусей, собиравшейся идти вместе с ними. У нее вспыхнула банка с бензином, Маруся получила сильные ожоги. Поэтому она с маленькой Дуней осталась на моем попечении.
Маме пришлось много перестрадать. Мучительным путем стали для нее эти шестьдесят километров. Голодная без сил, с растертыми до крови ногами тащилась бедная старуха, ведя мальчика. В деревне Бурлюк (теперь село Вилино) их накормили сердобольные люди, позволили переночевать в саду, на траве. Едва живые дотащились мама с Женей до Альмы. И что же? Родственники приняли Воронцовых очень скверно, а о маме и говорить не приходилось. Мама сразу поняла что оставаться тут нельзя, взяла за руку мальчика и ушла. Стала бедная мама на дороге в горестном раздумье, не зная, что делать. Возле нее остановилась проходившая мимо женщина и спросила:
— Откуда вы?
— Из Севастополя, — ответила мама и рассказала о своем безвыходном положении.
— Идемте ко мне, — предложила женщина, — живите пока у меня.
Она, эта простая колхозница Евфросинья Ивановна, накормила, напоила и уложила спать на своей кровати маму и мальчика. Народ вообще очень жалел севастопольцев и относился к ним с сочувствием и уважением.
У меня же дела обстояли так. Марусю я взяла к себе. Она пролежала у меня три дня, ей становилось все хуже. Пришлось устроить ее в больницу. Дуняша осталась у меня. Каждый день мы навещали Марусю.
Тяжелое впечатление производила больница: раны и ожоги у больных не заживали из-за отсутствия питания и крайнего истощения организмов.
Мы с папой все еще пытались получить пропуск, но через неделю после ухода мамы окончательно убедились в бесплодности наших попыток. Надо было уходить и нам. Вещи, подаренные знакомыми, было решено оставить у Екатерины Дмитриевны, переселившейся ко мне в курятник. Дуняшу решили взять с собой в Альму и отвести к Воронцовым, о чем договорились с Марусей. Но что делать с папой, ведь он не может идти!
Я целыми днями ходила по городу и останавливалась возле машин, если за рулем сидел русский шофер.
Таких машин было мало, и шоферы задавали один и тот же вопрос:
— А что вы за это дадите?
Я знала: за провоз одного человека надо отдать костюм, или модельные туфли, или две тысячи рублей. А у меня осталось всего рублей триста, и никаких костюмов и туфель не было.
Да, пользовались тяжелым положением соотечественников те шкурники, что пошли прислуживать оккупантам!
— Ну что же, папа, — сказала я, — попробуем, пойдем пешком?
— Пойдем, чего же ждать, — ответил папа.
Я начала быстрые сборы. Вдруг калитка открылась и во двор вошли Щербина с Тасей.
— Мы к вам с просьбой, — обратился ко мне Щербина, — нам с Тасей нужно получить паспорта. Один свидетель есть, и мы надеемся, что вы будете вторым.
— Нет, я свидетелем вам не буду, — коротко и сухо ответила я.
Почему? — удивился Щербина, — вы же были свидетелем Бибику.
— Бибику была, а вам не буду!
— Но почему же?
Щербина с Тасей уселись на камнях и напрасно тратили слова, пытаясь меня уговорить. Но я твердо решила изменникам не помогать. Не глядя на них, я продолжала поспешно складывать вещи, сухо и коротко отвечая: нет, нет и нет.
Наконец, Щербина и Тася ушли, не солоно хлебавшие.
Итак, мы отважились идти пешком. Кое-какие вещи я завернула в байковое одеяло и закинула узел за спину. Дуняша взяла Марусин большой вязаный платок, надела ботинки, папа — пиджак. Распрощавшись с Екатериной Дмитриевной, мы отправились в путь.
На улице Ленина повстречались с хорошей знакомой — вдовой художника и научного работника Херсонесского музея Ольгой Алексеевной Янышевой.
— Нас с сестрой выгнали из Херсонеса, — жаловалась нам Янышева. — Дом ограблен дочиста, картины Николая Павловича все до единой вывезли…
На мгновение перед моими глазами предстали комнаты квартиры Янышевых, стены которых были сплошь увешаны картинами Николая Павловича. Значит, теперь все его картины увезены грабителями.
— Вернутся обратно! — убежденно сказала я.
Не знаю, вернулись ли картины, но тех, кому они принадлежали, уже нет: вскоре Ольга Алексеевна Янышева и ее сестра умерли от голода.
Уходим из Севастополя
На Графской пристани, откуда отходил баркас, перевозивший людей через бухту на Северную сторону, стояла большая очередь. Мы стали ждать. В бухте было неспокойно: сильный ветер вздымал волны с белыми гребешками. Пока дошла до нас очередь, ветер еще усилился, баркас с трудом пришвартовался к пристани.
— Может быть, отложим на завтра? — предложил папа. — Смотри, какой ветер и волны.
— Нет, — ответила я, — нет. Раз решили уходить, значит, идем, не надо откладывать.
Мне показалось ужасным вернуться обратно теперь, когда уже двинулись в путь.
Мы прыгнули в баркас, который то вздымался почти до уровня настила пристани, то проваливался вниз. Гребли русские. Баркасом распоряжался немец. Он грубо, по-хамски толкал людей, как скотину, одних заставлял сесть на банки, а других на дно. Если кто-нибудь ему мешал, он ругался, действуя при этом своими кулачищами и ногами. Баркас качало и швыряло на волнах, гребцы, изнемогая, с трудом выгребали против ветра, немец ругался…
Я смотрела на бухту: разбитые здания окружали ее, берега сплошь усеяны обломками погибших кораблей. Мертвым, далеким и чужим казалось мне все. И странно было сознавать, что это та самая бухта, которую я видела и переплывала в своей жизни бессчетное число раз.
Без сожаления мы с отцом покидали Севастополь. Глядя на море, я думала: если бы ты было степью, я бы не попала в оккупацию! Никогда больше не хочу тебя видеть.
А море бушевало, волны гневно ударяли в борт баркаса, в котором бесновался немец. Огромный вал взметнул баркас на гребень и, как ореховую скорлупку, с силой бросил его вниз. Немец испугался и притих.
Наконец, баркас пристал к берегу Северной стороны. Мы с папой и Дуняшей стали медленно подниматься в гору. С непривычки мои плечи болели и ныли, ноша казалась непосильной тяжестью. Сильные порывы ветра поднимали тучи пыли, заставляли ослабевшего папу поминутно останавливаться, казалось ветер сейчас собьет его с ног. Пришлось взять у папы пиджак, а у Дуняши платок и ботинки, которые натерли ей ножки, и еще больше навьючить себя.
Мы проходили мимо 30-й батареи, держа путь на деревню Бельбек. Здесь покрыли себя вечной славой артиллеристы капитана Александера, восемь месяцев не подпускавшие врага к городу. Совершив все, что было в их силах, многие батарейцы теперь покоились где-то в глубине горы. Еще свежи были следы боя, вспаханная снарядами и бомбами земля не успела зарасти травой. В воронке, наполненной водой, плавал труп. Молчаливые развороченные бетонные доты… Осыпавшиеся окопы… И теперь эта тишина, опустившаяся на землю, где восемь месяцев все беспрерывно гремело и двигалось, давит и гнетет.
Мы спустились в Бельбекскую долину — долину фруктовых садов, окаймленных высокими тополями. Но что осталось от этих садов! Искалеченные, изуродованные, обгорелые деревья с обрубленными верхушками и ветками, почерневшие остовы тополей. Сады заросли густым бурьяном и огорожены проволокой, на которой висят таблички с немецким словом «minen».
Мы шли деревней Бельбек. Солнце склонялось к закату, кончался день, а мы прошли всего восемь километров! Через открытые двери дома увидели татарку, сидящую перед огромной грудой яблок.
— Подожди, папа, я спрошу, может быть, она продаст немного яблок…
Мы с Дуняшей направляемся к татарке. Увы! Я вижу перед собой враждебное лицо.
— Только меняю на вещи! — говорит она.
Возвратившись на дорогу, я застала папу в беседе с каким-то старым крестьянином.
— Это моя дочь, — представляет меня папа.
— Ах учитель, бедный учитель, что приходится вам терпеть! — восклицал старик. — Идемте, идемте скорей ко мне, — предложил он, — я вас накормлю и уложу спать.