Изменить стиль страницы

— Это письмо из Ленинграда, от Каси. Я давно его получила и отдала Степану Николаевичу, когда его ранило, он передал его вашей соседке, а она мне.

Я больше ничего не прибавила, и Екатерина Дмитриевна ни о чем не спросила, она сразу, без всяких слов поняла, что в нем написано.

Не было даже коптилки. Екатерина Дмитриевна пошла в пустынные развалины и там в темноте на груде камней с письмом в руках, просидела всю ночь, обливая письмо слезами. Только когда рассвело, она его прочла.

Пленные вместо лошадей. Встреча на улице. Почему я пошла в горуправу

Отца вызвали в городскую управу и предложили место заведующего каким-то «культотделом». Отец ответил категорическим отказом. Городской голова и его помощник «господин» Белецкий, который фактически и вершил всеми, делами, уговаривали его.

— Нам известно, что ваша семья осталась нищей и огибает от голода. Мы дадим вам квартиру, обстановку, вещи, вы будете получать паек.

Но отец упорно стоял на своем:

— Нет, я решил уехать в Ялту, там у меня дочь.

— Большевик! — закричал Белецкий.

Когда отец вернулся из управы и рассказал обо всем, мы в один голос ответили:

— Правильно поступил!

Немцы объявили всеобщую регистрацию населения и трудовую повинность: «Тот, кто отработает двадцать восемь дней и пройдет регистрацию, сможет получить пропуск из Севастополя». Голод бродил по городу, полоненный врагом Севастополь потерял теперь для жителей свою притягательную силу, все стремились его покинуть.

Трудовой повинности, по возрасту, подлежала из нашей семьи только я. В первые дни я не шла, продолжая созерцать серую пыль на камнях курятника. Надо уходить из Севастополя. Но без пропуска не выпустят, как же быть?

Однажды я увидела на улице девять пленных, запряженных вместо лошадей в телегу. Телега была нагружена толстыми и длинными бревнами, концы которых волочились по мостовой. Оборванные, худые пленные, напрягаясь изо всех сил, едва ее тащили. Пораженная, я остановилась. И вдруг услышала, как кто-то тихо окликнул меня: «Товарищ Мельник!» Я вздрогнула. Все было так неожиданно: и слово «товарищ», и чей-то знакомый голос, мгновенно вернувший меня к прошлому…

Я быстро обернулась и увидела широкоплечего, смуглого человека в поношенном штатском костюме, как говорится, собранном с бору по сосенке, в помятой кепке. В общем, вид у него был обычный для жителя Севастополя тех дней. Я его сразу узнала, несмотря на полную перемену наряда, сильную худобу и какое-то новое выражение глаз, раньше всегда веселых, слегка насмешливых, а теперь строгих. Это был один из командиров части, располагавшейся в леске возле нижней водокачки.

Несколько минут мы стояли молча и провожали взглядом телегу. Потом он слегка дотронулся до моего локтя и сказал:

— Идемте куда-нибудь, поговорим.

Я повела его в наши развалины, где он мне рассказал, что был легко ранен в плечо и потерял много крови, когда плавал, надеясь встретить в море корабль.

— Вот смотрите, — гость расстегнул рубашку, под которой я увидела почерневший от грязи бинт.

— Что ж делать, надо вас перевязать, но чем?

Я растерянно оглянулась, как будто в нашем курятнике могла обнаружить что-что похожее на перевязочный материал.

— Заживет, как на собаке, — усмехнулся командир, — рана уже затягивается. Вы не волнуйтесь, бинт не такой уж грязный, я его стирал в море и сушил на солнце.

— Вы на тридцать пятой не были?

— Нет. Когда меня выбросило на берег, я едва дотащился до воронки от бомбы, смутно помню, что покатился вниз и упал на дно. Потом был без сознания, таким меня и взяли в плен. Когда колонну военнопленных вели через город, мне удалось бежать. Какая-то женщина спрятала меня в развалинах, потом принесли эту вот штатскую одежду и переодели меня. Люди наши остались советскими и в беде всегда помогут!

Я посмотрела на его кепку и вдруг ясно представила себе кубанку, которую он всегда носил. Не о нем ли рассказывала мне Екатерина Дмитриевна?

Это был непокоренный советский человек, который жил одной мыслью: вырваться из вражьего кольца и снова начать бороться. Но меня поразило его предложение.

— Евгения Петровна, идите в горуправу и постарайтесь в порядке трудовой повинности попасть на легкую работу, — сказал мой собеседник. — Скажите, что вы истощены, больны, попросите, чтобы вас посадили переписывать и регистрировать оставшееся в Севастополе население… Между прочим, городская управа ищет женщин для такой работы…

— Не пойду! — вспыхнула я.

— Зачем горячиться? Вы поймите, что, проникнув в горуправу, сможете сласти чьи-то жизни. Может быть, жизни пленных, что везли, телегу с бревнами. Может быть, спасете меня и моих товарищей от плена, возможно, еще кому-то понадобится ваше содействие. И семье вашей будет легче.

— Но что я смогу там сделать?

— Поверьте мне, случай представится. А что делать — я тогда скажу.

Я подумала и согласилась.

Наш гость был так же голоден, как и мы. Мама угостила его обедом, если вообще можно было назвать обедом похлебку, состоявшую из воды, едва приправленной мукой.

Уходя он сказал:

— Не ищите меня, я приду сам.

Он ушел, а я еще долго сидела на камне и думала… Может быть, он действительно прав… Я окажусь полезной не только своей семье, но и другим… И я опять вспомнила картину, которую видела днем: телегу и пленных, запряженных в нее.

На другое утро мне помогли принять решение… полицейские. Собрав в ближайших развалинах человек десять жителей, еще не отработавших трудповинность, они отвели нас в городскую управу.

В управе получилось все так, как предполагал мой советчик. В конце концов я оказалась за регистрационным столиком: писала, ставила в паспортах номера несуществующих домов. А голова кружилась, и в глазах темнело от голода.

Через несколько дней меня перевели в полицейскую канцелярию — мой почерк понравился начальнику — и засадили за книгу, в которой я должна была регистрировать все паспорта, выдаваемые сроком на один месяц, без права выхода за черту города. Иногда я усмехалась при мысли о том, что сказал бы мой Борис, если бы узнал, что его жена работает… в полиции! Чего стоит одно это слово!

Мне стали выдавать 300 граммов хлеба в день и тарелку бурды в столовой. Я брала с собой котелок и в обеденный перерыв относила хлеб и суп домой. Мама делила пищу на четыре части, и это было почти все, что мы съедали за целый день.

Ломан или фон Ломан?

Прошло несколько дней, и в комнату, где выдавались паспорта, вошел человек в штатском. Старенькие обтрепанные брюки, пиджачок. Фигура его была далека от изящества. На белокурых волосах нелепо сидела помятая кепка. Это был капитан Ломан. Он сразу узнал меня, я поняла это по беглому взгляду, который он бросил в мою сторону. Однако он почему-то решил не признаваться и повернулся ко мне спиной.

Ломан жив, как я рада! Я была уверена в том, что он погибнет, и еще в лагере говорила Лиде:

— Кого мне особенно жаль, это Ломана. Он живым оттуда не выйдет, а если и выйдет, то немцы сразу же его расстреляют за активную деятельность в штабе обороны батареи…

Очевидно, решила я, Ломану удалось бежать из лагеря, он, наверное, скрывается. Сделаю вид, что его не знаю…

Ломан получал паспорт, следователь задавал ему какие-то незначительные вопросы, я исподтишка наблюдала. Через десять минут ко мне для регистрации поступил новый паспорт Ломана с приложенной к нему автобиографией. Мне сразу бросилась в глаза фамилия — фон Ломан. Что такое? Я пробежала глазами автобиографию: остзейский немец, сын урядника, биолог по профессии, до войны научный работник какого-то ленинградского института, имеет свои научные труды, мобилизован в армию в начале войны.

Значит, Ломан — это фон Ломан, немец? Значит, ему нечего скрываться, нечего бояться? Но что же он делал в Севастополе во время осады — тот Ломан, без приставки «фон»? Был ли он шпионом, предателем или просто выжидал, кто окажется сильней? Напрасно я о нем сожалела и беспокоилась за его жизнь!