Изменить стиль страницы

– Вот мы с вами кофе сейчас напьемся, Модест Петрович. Потом опять отдыхать ляжете, и помаленьку все придет в прежний порядок. И опять мы с вами в классах начнем хлопотать. А вчера вечер какой был удачный!

Она суетилась вокруг него, послала девушку помочь ему умыться, но Мусоргский не пожелал:

– Да я сам, спасибо.

Он умылся, расчесал перед зеркалом свои сбившиеся за ночь волосы и пошел в столовую.

Не дойдя до стола, он вдруг упал.

– Ах, боже мой, что ж это! – воскликнула Дарья Михайловна, кидаясь к нему.

Мусоргский лежал, вытянувшись во весь рост, ничком на полу, большой и тяжелый. Дарья Михайловна с горничной не в силах были поднять его; они с трудом повернули его на бок, чтобы он не задохнулся.

XVI

Оставлять больного у Леоновой было невозможно. Когда Дарья Михайловна прибежала к Стасову и сообщила, в каком состоянии его друг, тот понял, что только больница могла бы еще спасти Мусоргского. Да и Леонова твеодила, что боится брать на себя ответственность.

Дав знать о случившемся Балакиреву и другим, Стасов кинулся хлопотать о койке, но не так это было просто. Он обошел знакомых, достал записки к тем, от кого это зависело. Определить бездомного, неслужащего человека в больницу оказалось делом почти невозможным.

Два дня ушло на хлопоты, а толку не было; наконец кто-то надоумил Стасова отправиться к некоему доктору Бертенсону, работавшему в Николаевском госпитале. Сказали, что тот любит музыку и потому отнесется к боль-кому с большим сочувствием.

Действительно, Бертенсон выслушал Стасова очень сочувственно.

– Да, я Модеста Петровича знал немного, – сказал он. – И «Бориса» смотрел, да и самого его в одном доме слышал однажды… Эх, беда какая! Больница нужна непременно, а как устроить туда, ума не приложу.

Видя с его стороны такое отношение, Стасов решил действовать энергичнее.

– На вас только и надежда, – сказал он. – Мы пробовали всё, что было в наших возможностях, а как дальше действовать, просто не знаем. Вас группа почитателей Модеста Петровича просит: Римский-Корсаков, Бородин, Кюи, я, – помогите нам.

Бертенсон думал, как поступить.

– Принимать в госпиталь лиц гражданского звания мы не имеем права: госпиталь военный. Но случай особый. Попытаться разве поговорить с главным врачом?… Могли бы вы, Владимир Васильевич, зайти часа через два?

– Ведь он бывший офицер гвардии, он великий музыкант! Неужели нигде не найдется места для такого человека? Ведь это ужас что такое, позор!

– Да, я знаю… Но что поделаешь – такое положение! Зайдите, пожалуйста, часа через два.

Когда Стасов явился снова, Бертенсон встретил его смущенный.

– Все мои доводы оказались бессильными, – сообщил он. – Главный врач ни за что не соглашается поместить гражданское лицо – за это он может получить выговор.

– Что ж теперь делать? Ведь мы испробовали все. Последняя надежда была на вас…

– Есть лишь одна возможность определить больного, – сказал Бертенсон с тем же смущением. – Уж не знаю, как вам и предложить… Я бы мог выдать Модеста Петровича за своего денщика, тогда бы приняли.

– Великого композитора России – нельзя, а денщика вашего – можно? Сколь же мы еще дики!

– Владимир Васильевич, будьте благоразумны. Я сделаю всё, чтобы Модесту Петровичу было здесь хорошо. Надо попытаться спасти его, если это в наших возможностях.

– Хорошо, – решил Стасов. – Пусть денщик.

– Но группа ваша не будет протестовать потом?

– О вашем, господин Бертенсон, благородном отношении мы сохраним память навсегда.

Бертенсон деловито сказал:

– Тогда везите его скорее, пока я не сдал дежурство.

Палата, куда положили Мусоргского, была чистая, белая, крашенная масляной краской, с высоким окном. Она была перегорожена надвое, но не доверху. Во второй половине тоже стояли кровати. Бертенсону удалось добиться, чтобы туда никого не клали; главный врач обещал без крайней надобности палату другими больными не занимать.

Мусоргского, хотя он числился вольнонаемным денщиком, постарались обставить со всеми удобствами, какие допустимы в военном госпитале. Рядом с кроватью поставили два столика. На одном клали еду, на другом лежали газеты и книги. Книги доставляли друзья. Зачем-то ему понадобился трактат «Об инструментовке» Берлиоза. Видно, помышляя об оркестровке «Хованщины», Мусоргский решил освежить в памяти то, что в свое время поразило его в берлиозовском труде.

Бертенсон, взяв его на свое попечение, распорядился пускать к нему всех, кого больной пожелает видеть. Друзья навещали его каждый день.

Мусоргский был оживлен и бодр. После того как припадок кончился, он почувствовал себя значительно лучше; ему казалось, что он скоро сможет подняться.

– Теперь за работу! – твердил он. – Хватит баклуши бить. «Хованщина» по нас соскучилась, да и «Сорочинская» тоже.

Окруженный заботами, он забыл в своем доверчивом простодушии, что за порогом госпиталя его снова ждет нужда, что он остался без крова и что «Борис» его не идет на сцене. Память берегла одно лишь светлое.

Бертенсон, осмотревший больного в первый же день, заявил с привычной бодростью врача:

– Все будет хорошо, только терпения наберитесь, Модест Петрович, и слушайтесь нас.

Но, выйдя к Стасову в коридор и опасливо посмотрев, нет ли кого поблизости, он сказал совсем другое:

– Обманывать вас я не имею права, Владимир Васильевич…

– Безнадежен?

– Да…

Каким-то рассеянным движением, не замечая, что делает, Стасов погладил бороду.

– Сколько же времени он проживет?

Бертенсон стал объяснять, как будто желая сделать его своим союзником:

– Организм подточен, нервная система расшатана до предела. Недели две, месяц, а может, и того меньше…

Когда Стасов вернулся в палату, Мусоргский оживленно разговаривал с Александрой Николаевной Молас – той самой Сашенькой Пургольд, на которую когда-то смотрел блестящими влюбленными глазами. Такой же блестящий, показалось Стасову, был у него взгляд и такая же живость.

– Эх, кабы силы поскорее вернулись! Я бы своротил многое, дерзнул бы…

– И дерзнете, непременно дерзнете, – сказал Стасов. Александра Николаевна осторожно пожала руку больному, добавляя свое уверение к стасовскому.

Теперь Мусоргского навещали все: и сестра Сашеньки, Надежда Николаевна, и Римский-Корсаков, и Бородин, и даже Кюи.

Увидев Кюи первый раз в палате, Мусоргский вздрогнул. Он лежал высоко на подушке, голова была поднята. Большими, полными горечи глазами он смотрел на вошедшего.

Кюи словно и не заметил этого взгляда. Он вошел так, как будто навещает больного не в первый раз, и в тоне укора начал:

– Вот, милый мой, допрыгались! Надо бы наказать вас пожестче, но и этого хватит. Теперь хоть лежите сколько прикажут, а то опять расхвораетесь.

Он протянул руку, и Мусоргский молча подал свою.

– Все еще дуетесь на меня за «Бориса»? Ничего, Модест: я столько хорошего писал о вас, что один раз можно было и поругать. Ну, бросьте сердиться – мы еще с вами помиримся на «Хованщине».

Мусоргский беспокойно подвинулся, желая лечь ниже; казалось, ему хочется спрятаться под одеяло.

Кюи стал рассказывать последние новости про театр и Бесплатную школу; он вел себя так, точно и ссоры никогда не было. Правда, Мусоргский больше молчал. Он с удивлением думал, что в сердце его злобы нет. Почему? Ведь ничего не забыто. Может, он понимал, как получилось, что статья была тогда написана, и понимание сделало злобу ненужной.

Кюи, войдя, положил на подоконник довольно объемистый сверток. Теперь он принялся разворачивать его.

– Что это вы? – спросил Мусоргский.

– А-а, халат принес. В больничной обстановке пригодится, а мне ни к чему. Он для больницы подходит.

В свертке оказался сероватого тона просторный халат с широкой малиновой оторочкой. Мусоргский пробовал было отказаться, но из этого ничего не вышло: Кюи настоял на своем.