Собственными извилистыми путями приходил Римский-Корсаков к пониманию того, что такое истинное искусство. Оно влекло к себе все больше, и все свободное время он просиживал за нотами, переписывая то, что понравилось, перекладывая фортепьянную музыку на оркестр. При этом об отдельных голосах оркестра он не имел понятия.
Канилле решил, что важнейшая цель занятий с учеником вовсе не в том, чтобы сделать из него пианиста. Он посоветовал кадету заняться сочинением и, когда тот принес первые свои опыты, поддержал его. Высокий, худой, в очках, Канилле, казавшийся суховатым с виду, на самом деле был артистом с пылкой душой. Когда ученик с сомнением рассказал, что вокруг говорят о Глинке, Канилле, не задумываясь, объявил, что Михаил Глинка, сколько бы его ни ругали, есть великий композитор России, а «Руслан», непризнанный и почти освистанный, – едва ли не лучшая опера в мире.
Поддержка эта помогла ученику больше поверить в собственный вкус. Она так его окрылила, что за короткое время он сочинил ноктюрн, скерцо, а затем, не имея понятия о том, как пишут симфонию, принялся даже сочинять симфонию.
Давая уроки, Канилле со временем не считался вовсе. Он способен был просидеть два часа и больше, слушая опыты своего даровитого ученика, проигрывая в четыре руки разные произведения или просто беседуя с ним.
Старший брат кадета, тоже моряк, заметил, что занятия эти отражаются на успехах юноши в корпусе. Решив положить конец этому увлечению, он объявил однажды, что больше тот заниматься не будет. Тогда Канилле предложил давать уроки бесплатно. Его привязанность к ученику в конце концов победила сопротивление брата.
В беседах, которые вел на уроках Канилле, ученик услышал имена Балакирева, Мусоргского и Кюи. В одном из концертов были исполнены отрывки из балакиревского «Короля Лира», а в другом – «Скерцо» Мусоргского. Канилле, сам увлеченный работами музыкантов нового направления, не раз говорил о них. Он даже обещал свести Римского-Корсакова к тем музыкантам, о которых рассказывал ему.
В самом деле, однажды он пришел в корпус и, держа в руке шляпу, торжественно предупредил:
– В воскресенье мы с вами отправимся. Господин Балакирев поручил мне привести вас к нему. Я надеюсь, вы довольны этим?
Скупой петербургский день слабо проникал через высокие окна в коридор. Сквозь них было видно пасмурное ноябрьское небо. Лохматое темное облако неслось прямо на дом.
– Я не знаю, что можно ему показать, – сказал ученик неуверенно.
Канилле поправил очки на носу и с тем же торжественно-значительным выражением произнес:
– Может быть, вы от меня скоро уйдете, господин Римский-Корсаков, но я выполняю свой долг музыканта. Позвольте дать вам совет опытного человека: раз у вас в душе нечто есть, надо больше верить в себя. Возьмите все, что написано за последнее время, – там оценят ваши возможности, как они того заслуживают. Люди, сами полные энергии, имеющие что сказать, честно определят размеры ваших способностей. Мне кажется, я в вас не ошибаюсь.
Он протянул руку, прощаясь, и Римский-Корсаков пожал ее с горячей благодарностью. Он проводил учителя через весь коридор, довел до лестницы. Дальше идти не разрешалось.
Канилле медленно сошел по лестнице. Служитель подал ему пальто. Остановившись перед зеркалом, Канилле надел шляпу и вышел, не оборачиваясь, желая сохранить в памяти ученика ощущение торжественности и значительности встречи.
Дни до ближайшего воскресенья тянулись для Римского-Корсакова нестерпимо медленно. На занятиях он просиживал с трудом. Даже с хором, который сам же организовал, было трудно в эти дни заниматься.
Когда вечером кадеты предложили ему устроить спевку, Корсаков отговорился недосугом. Потихоньку от всех он просматривал свои сочинения: они казались ему слабыми, несостоятельными; он мучился при мысли, что Балакирев высмеет его и больше к себе не позовет.
Наконец долгожданное воскресенье наступило.
Канилле, когда Римский-Корсаков пришел к нему, был уже готов: он стоял в пальто.
– Ну-с, – встретил он ученика, – взяли с собой все, что заслуживает внимания?
Тот показал на сверток, который довольно неуклюже Держал в руке.
– Что ж, пошли, господин Римский-Корсаков. В добрый час!
С залива дул резкий ветер. Он настигал шедших и бил в спину, заставляя идти быстрее. Канилле придерживал шляпу и опасливо поглядывал на кадета. Впрочем, тому было не привыкать к ветрам.
Уже когда подходили к дому, Канилле счел нужным предупредить:
– Господин Балакирев живет более чем скромно. Вы выше этого, я знаю, потому что в душе вы артист, однако я счел полезным сказать, чтоб вы не испытали некоторого разочарования.
Действительно, комната, куда они пришли, выглядела бедно: мебель была старая, недорогая, сиденья на стульях потертые. Зато поразило то, что тут так много книг, нот, что на стене висят портреты музыкантов; наконец само общество, которое он тут застал, поразило Римского-Корсакова.
Длинный человек в мундире военного инженера, в очках и с бородкой оказался композитором Кюи; плотный молодой человек с чертами лица мягкими и добрыми, сидевший около окна, – Мусоргским. Хозяин, тот самый Балакирев, слава о котором понемногу распространялась среди петербургских музыкантов, сидел за роялем.
– Привели? – встретил он вошедшего. – Вот и хорошо, сейчас побеседуем.
Он внимательно посмотрел на долговязого смущенного юношу, затем обратился к Мусоргскому и Кюи:
– Господин Канилле рассказывал мне, что тут есть что послушать.
– Однако он малоопытен, – добавил от себя Канилле, занимая место около двери.
Кюи, державший в руках партитуру, спросил, не обращая внимания ни на Канилле, ни на его ученика:
– Милий, в этом месте, – он ткнул в партитуру пальцем, – полный состав дать или нет смысла? Как вы советуете?
Балакиреву не понравилось, что церемония предстоящего испытания нарушена. Он недовольно потянулся за партитурой.
– Тут вообще у вас много глупостей, – заметил он.
– Какие же глупости? Тему я поручил виолончелям; струнные остаются на одном пиццикато.[vi] Потом вступают деревянные и валторны. А после этого мне нужны гром и ярость: у меня там тромбоны и труба, а вот деревянных парный состав или тройной, я не решил.
Балакирев стал проигрывать. О гостях он тоже, казалось, забыл.
Корсаков так и остался стоять около Канилле. Когда к роялю подошли Кюи и Мусоргский, ему захотелось вытянуться и посмотреть, как выглядит настоящая рукописная партитура. Канилле, прямой и неподвижный, застыл в той позе, в какой уселся.
Возник спор: Балакирев говорил, что инструментовать так не стоит, потому что получится слишком грузно. Кюи ссылался на Листа, у которого такие последования встречаются будто бы часто. Балакирев на память стал играть отрывки из листовского «Тассо», затем из «Мазепы», потом ему понадобился отрывок из берлиозовского «Римского карнавала».
Молчаливый свидетель этого спора, молодой долговязый кадет в форме, с высоким твердым воротничком мундира, словно замер, почувствовав себя в том мире, который до сих пор был ему недоступен.
Когда Кюи и Мусоргский отошли от рояля, хозяин комнаты вспомнил наконец о своих посетителях:
– Извините, мы тут отвлеклись. Может, это и небезынтересно для вас. – Он обратился к кадету: – Ну, а теперь послушаем вас.
Корсаков, робея, подошел к роялю. Воротник врезался в шею, никогда еще ему не было так неудобно, как теперь. И рукава мундира тоже мешали ему. Однако он начал показывать то, что принес с собой. Сохраняя полную неподвижность лица, он сыграл и скерцо, и ноктюрн, и даже начало симфонии.
Балакирев нетерпеливо потирал руки, посматривая в сторону своих друзей. В глазах его был блеск необыкновенный. Он вставал, садился, клал ногу на ногу, как будто усаживаясь надолго, затем вскакивал.
Когда юноша кончил играть, Балакирев обратился к его педагогу:
– Вы, господин Канилле, не обманули наших ожиданий. У вашего ученика есть дар к сочинительству несомненный. – Он обратился к Мусоргскому: – Модест, а вам как это показалось?