— «Господи, владыко живота моего…».

Вздыхают люди, опускаются на колени, и вся церковь наполняется покаянным настроением. Хочется прощать даже врагам своим, не ведающим бо, что творят.

В тюремной церкви так странно и резко, под звон кандалов, звучат слова кроткой молитвы. В голове встают непримиримые контрасты: вот они, люди — одни заковали других, как опасных зверей, в железные цепи, рассадили по клеткам и теперь вместе сокрушаются и молят Бога:

— «Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему!..».

— «И не осуждати брата моего…».

Мешает это отдаваться тому настроению, которое испытывал в такие дни в церкви свободным. Только начнешь отлетать от земных злоб, как вдруг — звон кандалов или бряцание оружием, — и раскрываешь глаза, и саркастическая улыбка начинает шевелить губы. Думаешь: «если на небе есть Господь, как ему. должно быть обидно, горько и смешно смотреть и слушать слепых рабов своих!..».

Хотелось вспомнить детство, всю неделю пропоститься и даже поговеть. Нет, не могу! Ничего не выходит. Не покидает дух сомнения: кандалы не дают ему притихнуть и слиться с молящимися братьями в общей кроткой, такой прекрасной молитве… Буду слушать великопостное пение и вспоминать хотя, а не переживать то, что не хочет вернуться…

Купил пучок вербы с белыми пушистыми, похожими на маленьких зайчиков, цветами, купил толстую восковую свечку с золотом. Хожу аккуратно к часам и к вечерне, жую пахучий воск, подпеваю арестантам, а сам вспоминаю, как говел, бегая из церкви в церковь, когда был гимназистом, как возвращался от всенощной с горящей свечой и как лазал на колокольню звонить… И полетит мысль далеко-далеко, и забудешь, что ты — в тюрьме. Ах, проклятые кандалы, вы опять разбудили мой рассудок! Дайте мне полетать на воле!..

— «Господи, владыко живота моего…»

Позади меня стоит стражник и, опускаясь на колени, бряцает шашкой. И мне вдруг приходит в голову мысль: «а что, если я сейчас побегу?». Забудет про Владыку своего живота и первым делом вспомнит владыку тюрьмы и пустит в меня пулю из револьвера…

В среду за часами в мою клетку заглянул батюшка в черной ризе с серебряными крестами. Он с изумлением посмотрел на меня и очень кротко, с соболезнованием, спросил:

— Пожелаете исповедываться?..

— Нет, батюшка, не могу…

— Почему так? Я вижу, что вы, не в пример другим политическим, посещаете храм Божий… Вы, вероятно, боитесь, предполагая, что я выдам начальству ваши политические грехи…

— Политические грехи, батюшка, иногда на небесах считаются добродетелями…

— Никогда! Заблуждаетесь.

— Христа обвиняли, батюшка, в том, что он называл себя царем…

— Не время и не место… — сказал батюшка и скрылся.

Пропала охота ходить в церковь. В Великую пятницу я зажег у себя в камере огарок свечи с золотом и слушал, как в тюремной церкви пели арестанты «Слава долготерпению твоему, Господи», как в синей тишине весенней ночи перекликались колокола городских церквей, и невыразимая тоска щемила мне грудь, выдавливала на глаза слезы. Глухое пение, перезвон колоколов и огонек восковой свечи напоминали о смерти и погребении… И вдруг в памяти нарисовался полутемный зал в старом доме, гробик с тремя горящими свечками и бледное личико Вовочки в кружевном чепчике, сложенные ручки с восковыми пальчиками… Закрыл глаза и вижу около гробика тонкую женщину в черном, с страдальческим выражением на прекрасном лице… Уйди, Калерия! Я не хочу вспоминать о тебе. Я не люблю тебя, я никогда не любил тебя, я лгал себе самому, когда говорил тебе о своих муках и о радостях любви!.. Я люблю Зою, мою чистую белую невесту с золотыми косами. Только ее! Уйди же, Калерия, я не хочу тебя видеть!.. Я не хочу о тебе думать…

— Зоя, Зоя!.. Где ты, моя светлая голубка?

Я с сердцем погасил восковой огарок, рождающий в памяти черный призрак прошлого, и, ходя по камере, с грустью тихо декламировал свои стихи, посвященные Зое:

Ярко блещут звезды в синеве небесной,
Чрез окно струится аромат весны,
Над землей уснувшей роем бестелесным
Носятся на крыльях феи грез и сны…
Звездочка мигнула в вышине далекой
И опять зажглася синим огоньком…
Звездочка, брось луч свой к деве синеокой,
Разбуди ей сердце и шепни тайком!
Ты шепни о том ей, как тоскует милый,
И отдай ей крылья от моей мечты, —
Пусть, хоть на мгновенье, сказочною силой
Превратится в грезу, фею Красоты!..
       Надо мной склонилась русая головка
       И коса упала ко мне на плечо…
       В полутьме сверкнула глазками плутовка
       И поцеловала крепко, горячо…

Синеет в раскрытой форточке кусок небесной синевы с одинокой звездочкой, ласковый теплый ветерок приносит пугливые еще грезы о радостях весны, а колокола невидимого города грустно и торжественно перекликаются, то далекие и тонкие, то близкие и гудящие низким басом… А в тюремной церкви арестанты в кандалах с верой и упованием поют:

— «Слава долготерпению твоему, Господи»!

Какая теплая ночь! Насторожилась и прислушивается к перезвону колоколов. И небеса притихли. И звезды задумались. Какая-то тайна есть между небом и землею. Что-то знают земля и небо, чего не знаем и никогда не узнаем мы, люди. И от этого кроткая печаль волнует душу. Странно: на свободе, когда читал Бюхнера, не верил в Бога и верил только в Дарвина, всё было так ясно и понятно: Бога нет, как дважды два — четыре, его придумали умные и ловкие люди, чтобы удобнее и легче было морочить простаков… А вот теперь опять всё неясно и всё непонятно. Смотрю в синюю глубь неба с задумчивыми звездами, прислушиваюсь к плавающим в тишине звонам колоколов — и душа наполняется каким-то благоговейным трепетом, и ясно чувствуешь какую-то великую тайну между землей и небом.

— Нет, не может быть, чтобы не было Бога…

— «Слава долготерпению твоему, Господи!» — поют арестанты.

Я глубоко вздыхаю и молюсь в форточку на кусок далеких, полных тайны небес.

Но вот всё стихло. Не поют арестанты, замолчали колокола. Молчат земля и небо. Кончились великие страдания Христа, положившего душу за други твоя… В страданиях за правду и ближних люди приобщаются к великим страданиям Христа. И, может быть, поэтому в душе моей иногда ярко вспыхивает радость, что я томлюсь в тюрьме в эти дни великих страстей Господних… Да, да, это так! «Слава долготерпению твоему, Господи»! — шепчу я и, успокоенный, с тихой и кроткой душой, ложусь в постель. Не спится. В раскрытой форточке синеет кусок неба с одинокой звездочкой и притягивает к себе какой-то неведомой силою. Влажной прохладной волною льется с воли тревожащий воздух весенней ночи. Какую-то радость приносит он из неведомых краев на своих крыльях, пробуждает в памяти какие-то смутные, радостные воспоминания…. Весенний шум старых берез с молодыми листочками; голубые небеса с плывущими куда-то белыми облачками; зеркальная поверхность родной Волги с убегающими в синюю даль горами; дымок парохода, грустный, далекий свисток: плоты в розовом тумане весеннего вечера на реке…

— Зоя, Зоя!..

Старый сад с липами, с таинственными шатрами из зеленых кружев листвы, с одуряющими ароматами сирени, с огнями скрытого деревьями старого дома… Белая, как снег, гибкая Джальма в синих сумерках теплой молчаливой ночи, распахнутое окно беседки… и прекрасное лицо черной женщины с черным пламенем странных, пугающих душу глаз…

— Уйди, Калерия!.. Я не хочу вспоминать и не хочу думать о тебе.

Не уходит. Властно стоит в памяти и насмешливо смотрит прямо в глаза…

— Какие бесстыжие глаза у тебя, Калерия!.. Не смотри на меня! Уйди!