Каковы же были удивление и ужас мои, когда я увидала до чего мало общего между нашей Государственной Думой и Афинским Ареопагом, как я себе его представляла.
А как забилось сердце, когда я в первый раз увидала моего отца, всходящего на трибуну! Ясно раздались в огромной зале его слова, каждое из которых отчетливо доходило до меня. Да, папá отвечал моему представлению — он был поразительно серьезен и спокоен. Лицо его почти можно было назвать вдохновенным, и каждое слово его было полно глубоким убеждением в правоту того, что он говорит. Свободно, убедительно и ясно лилась его речьЗа короткое время своего существования первая Государственная Дума закидывала правительство запросами, вперемежку с которыми занималась разработкой самых крайних предложений. Обсуждались всё те же вопросы об общей амнистии, об отнятии земли у помещиков, об отмене смертной казни…
Недолго дали говорить моему отцу спокойно: только в самом начале его речи всё было тихо, но вот понемногу на левых скамьях начинается движение и волнение, депутаты переглядываются, перешептываются. Потом говорят громче, лица краснеют, раздаются возгласы, прерывающие речь. Возгласы становятся всё громче, то и дело раздается «в отставку», всё настойчивее звонит колокольчик председателя. Скоро возгласы превращаются в сплошной рев. Папá всё стоит на трибуне и лишь изредка долетает до слуха, между криками, какое-нибудь слово из его речи. Депутаты на левых скамьях встали, кричат что-то с искаженными, злобными лицами, свистят, стучат ногами и крышками пюпитров… Невозмутимо смотрит папá на это бушующее море голов под собой, слушает несвязные, дикие крики, на каждом слове прерывающие его, и так же спокойно спускается с трибуны и возвращается на свое место.
Совершенно ошеломленная, не веря глазам и ушам. встала я и глядела вниз в залу. Не менее меня была взволнована и вся остальная публика и, как в чаду, покинули мы Таврический дворец.
Глава IV
Весь конец июня и начало июля прошли очень тревожно. Единственное время, когда я могла задавать папá вопросы, был вечерний чай, который мой отец приходил пить в гостиную и на котором, кроме мамá и меня, почти никогда никто не присутствовал.
Помню, как папá говорил, что не только в Государственной Думе, но и в Кабинете министров полного согласия нет, что и является главным тормозом для принятия более решительных мер. Председатель Совета министров признавал лишь одни самодержавные решения государя, и это делало заседания Кабинета министров пассивными. Между тем папá говорил, что сила правительства проявится лишь в том случае, если оно будет выносить свои решения «объединенным» министерством и этим облегчит непосильную работу государю.
Руководящую роль в Государственной Думе играли кадеты (Конституционно-демократическая партия, названная «кадетами», по двум первым буквам.), принявшие с первых же заседаний непримиримую позицию по отношению к правительству, и для моего отца уже с конца мая стала совершенно ясной невозможность совместной работы правительства и Думы.
Всё это создавало атмосферу, очень затрудняющую работу моего отца, и я видела, насколько всё утомленнее становится его лицо, и как он должен брать себя в руки, чтобы короткие минуты, которые он проводил с нами, казаться веселым и входить в наши интересы. Я, конечно, понимала всё это, а младшие сестры, как раньше подбегали к нему, только он выходил к завтраку или к обеду, с рассказами о всяких своих детских горестях и радостях. Папá их слушал, ласкал, но часто имел при этом рассеянный, отсутствующий вид и вполне отдыхал лишь тогда, когда брал на колени своего трехлетнего сына.
В окна мы видели то и дело подъезжающих к даче разных государственных деятелей. Папá тоже часто ездил и к другим министрам, и к государю. И очень поздно по ночам затягивались его занятия и частые заседания.
Этому последнему никак не могла надивиться двоюродная сестра моего отца, графиня Орлова-Давыдова, дочь бывшего нашего посла в Лондоне. Она всё говорила:
— Как можно работать без отдыха? В Англии все государственные деятели вечер, после обеда, посвящают исключительно семье и удовольствиям!
К этому же времени относятся переговоры моего отца с лидерами господствовавшей в первой Государственной Думе партии кадет. Я помню, как он надеялся сговориться с ними для составления коалиционного кабинета. Но он встретил лишь упорное непонимание и нежелание уступить хоть в чем-нибудь, почему и принужден был отказаться от этой мысли.
Я не понимала тогда, почему все эти переговоры ведет папá, а не Горемыкин (Председатель Совета Министров.). Но очень скоро это выяснилось.
9-го июля, когда папá со своим дежурным чиновником особых поручений вошел к завтраку, последний сказал одной из моих маленьких сестер:
— А ну-ка скажите, как называется теперь должность вашего отца? Он «председатель Совета Министров». Можете ли это выговорить?
Тогда для меня все эти переговоры с министрами и кадетами стали ясны и папá, оставленный министром внутренних дел, совмещал теперь с этим и должность председателя Совета Министров. Я только поняла одно: еще больше работы, еще больше утомления и еще больше нападков на него и злобы.
Одновременно с назначением моего отца состоялся и роспуск первой Государственной Думы, и первый тяжелый удар был нанесен Кабинету уже на следующий день, когда было выпущено знаменитое Выборгское воззвание («Выборгское воззвание» было составлено левыми членами Думы, которые, придя в Думу на заседание и найдя двери запертыми, уехали сразу в Финляндию, в г. Выборг, собрались там на заседание и выпустили воззвание, призывающее народ к тому, чтобы не давать правительству ни одного солдата и не платить повинности.
Глава V
Моим единственным большим развлечением стала верховая езда Ездила я в манеже Боссе, а иногда и на «воле», с манежным берейтером и на манежной лошади, про которую наш старый Осип был бы в праве сказать свое вечное ироническое «без ног». Но несмотря на то, что это не была моя собственная любимая лошадь, было большим наслаждением проехаться по тихим тенистым уличкам «Островов», вдоль задумчивых узких каналов мимо маленьких деревянных дач, жители которых с интересом разглядывали меня. Тогда, я, пустив свою лошадь крупною рысью, забывалась, и меня оставляли болезненно мучительные думы о Колноберже, о том, что миновало время нашего тихого семейного уюта, когда кругом чувствовалось столько благожелательства, внимания и дружбы.
Вскоре ко мне приехала, к моему большому удовольствию, гостить моя подруга Маруся Кропоткина из Саратова.
Возобновились наши длинные, задушевные разговоры, совместные чтения, а также занятия живописью.
Мы учились в Саратове живописи вместе и теперь решили, пользуясь чудными летними днями, ходить рисовать с натуры живописные уголки в окрестностях. Но не суждено было нам посвятить этому много времени. Во всяком случае, приступили мы к делу с большим рвением и начали с того, что пошли в Ботанический сад, находившийся очень близко от нашей дачи, искать подходящий вид.
Гостила у нас это лето и «Зетинька», внесшая в нашу жизнь Колнобержский уют. Она с нами и гуляла, и разговаривала, и жила всеми нашими интересами.
Так и теперь позвали мы ее с собой и втроем выбрали очень подходящий пейзаж — уголок пруда с склоненными над ним деревьями и кусочек аллеи около него. Так как Ботанический сад был совсем близко от нашего дома, то нам позволили туда ходить одним, и мы на следующий же день (было это в начале августа), забрав наши ящики с красками, складные стулья и мольберты, отправились к выбранному нами месту.
Раза два ходили мы к нашему пруду, и наши рисунки успели уже порядочно подвинуться. Придя в третий раз и только что удобно расположившись, мы увидели двух незнакомых молодых людей. Один из них был в студенческой форме, другой — в косоворотке, но оба довольно неопрятной наружности. Они взглянули на произведения нашего искусства и один из них горестно воскликнул: