Изменить стиль страницы

С момента получения телеграммы я не проронила ни одной слезы, но стоило мне перешагнуть порог кабинета папá, как всю душу охватило такое чувство безнадежной тоски, что я зарыдала так, как никогда не плакала.

Мамá, конечно, собралась сразу в Киев. Решено было, что я останусь при Олечек, а мой муж повезет здоровых детей из Пилямонта, где тоже были случаи скарлатины, в Довторы. Момент первого инстинктивного отчаяния прошел. Телеграммы из Киева приходили скорее успокоительные, и к тому же надо было взять себя в руки, чтобы Олечек, у которой было сорок один температуры, ничего бы не знала.

Как ни тяжело было с такой тревогой в сердце расставаться с мужем, последующие дни прошли сравнительно спокойно. Газеты приносили успокоительные бюллетени: мамá уже была при папá — эта мысль тоже успокаивала, и, кроме того, положение Олечка было настолько серьезно, что требовало сосредоточивания на себе всего моего внимания.

Приехала выписанная из Петербурга милая сиделка Николаева, выходившая Наташу, поселился, на время болезни, в доме доктор, кроме приезжавшего ежедневно из Кейдан нашего земского врача, и мы все жили нашей больной.

Судя по бюллетеням и по объяснению наших докторов, раны папá были не опасны, и во время молебна, отслуженного в Колноберже чинами охраны, у всех нас было легко на душе. Я послала всё-таки телеграмму министру финансов Коковцову, который был почти всё время с моим отцом и до ранения и после, и который теперь принял от него все дела. Получила я от него очень обстоятельный и отнюдь не пессимистический ответ.

Я знала по газетам, что покушение произошло в театре, во время представления, в высочайшем присутствии, но все подробности стали мне известны лишь позже, в Киеве.

Пятого сентября вечером, когда я спросила, почему мне не дали газету, произошла какая-то заминка, немного меня удивившая. Доктор как-то странно взглянул на Николаеву и слишком естественным голосом рассказал какую-то запутанную историю о том, что кучер не приехал еще из Кейдан, что лакей что-то кому-то не передал и т. д. Я ответила, что прошу прислать мне газету завтра с утра, и пошла спать:

Рано утром меня будит Николаева. Я вскакиваю, как ужаленная:

— Что с Олёчком?

— Ничего, всё благополучно, только вот Борис Иванович (мой муж) очень по вас соскучился и сейчас телефонировал. Я ему ответила, что больная благополучна, так он велел передать, чтобы вы немедленно ехали к нему в Довторы на денек. Я вам и ванну уже приготовила и всё чистое, белье и платье, чтобы не занести заразы.

Как всё это ни было дико, но видно Бог в трагическую минуту посылает людям духовную слепоту. Иначе не знаю, как объяснить, что я не поняла сразу всего, а вымылась, оделась, поела, простилась с Олёчком, сказав, что завтра вернусь, и, только сев уже в автомобиль, спохватилась: а газета?!

В эту минуту шофер пустил в ход машину, а курьер в последнюю минуту вскочивший рядом с ним, обернулся ко мне и сказал:

— Вот, Мария Петровна, я взял газету, — и передал мне старый номер «Нового Времени». На мое недовольное замечание он ответил:

— Простите, Мария Петровна, не заметил, на станции новую достану.

Но приехали мы в последний момент, поезд двинулся и, к моему удивлению, оказалось, что курьер едет со мной. Закрыл мое купе и стоит в коридоре, не отходя от двери. Как я его ни гнала, он отвечал:

— Так велено, — и я до нашей станции Луша доехала, так и не видавши газеты. Трудно сказать, что я переживала, пока, сложа руки сидела, не двигаясь, у окна вагона. Очевидно, в глубине души, я всё поняла, но не сознавалась самой себе в этом. Когда же на нашей станции я увидала моего мужа, ничего между нами сказано не было, но всё стало сразу ясно: папá умер, его нет, и я его никогда, никогда не увижу!

Несколько часов дома, среди вороха черных материй и крепа, из которых приехавшие из Либавы портнихи спешно шили нам всем платья, и мы все едем в Киев.

В Киев мы приехали до похорон, но тело было перевезено из больницы Маковского, где папá скончался, в Трапезную церковь Киево-Печерской Лавры, у стен которой, по желанию государя, рядом с могилами Искры и Кочубея, должны были похоронить моего отца, положившего, как и они, свою жизнь за царя и отечество. Это совпадало с волей папá, который всегда говорил, что хочет быть похороненным в том городе, где он кончит свою жизнь.

Мамá мы увидали в больнице, где скончался папá, и где мы все остановились. Мамá была в каком-то оцепенении: не плакала и говорила спокойно, ледяным голосом. Когда она увидала меня, она сказала:

— И ты приехала? Значит Олечек умерла, я понимаю, а то ты бы ее не оставила.

Разубедить мамá, объясняя ей, что Олечку, лучше, оказалось в первые дни невозможно.

Из газет, от съехавшихся в Киеве родных и друзей, узнали мы понемногу все подробности последних дней моего отца.

Он вообще никогда не любил помпы, представительства, официальных торжеств, а на этот раз, по словам видавших его в это время людей, был особенно утомлен и с нетерпением ждал окончания празднеств.

Приехал папá двадцать восьмого августа и остановился в отведенном для него помещении генерал-губернаторского дома. Первого сентября был в театре спектакль в высочайшем присутствии, куда, конечно, пускали лишь по именным приглашениям. Мой отец сидел в первом ряду партера, недалеко от царской ложи, в которой находились государь и великие княжны. Хотя я знаю о всем происшедшем лишь по рассказам, но столько очевидцев передавали мне трагедию этого вечера, что, когда я мысленно стараюсь воскресить перед собой эту одну из самых мрачных страниц русской истории, всё происшедшее так ясно рисуется передо мной, будто я видала всё сама.

Второй антракт. Папá встал и оперся, спиной к сцене, о балюстраду оркестра, разговаривая с министром двора бароном Фредериксом. Он был в белом летнем сюртуке, таком, в каком я увидала его в гробу. Его высокая статная фигура ясно виднеется в самых отдаленных местах полупустого во время антракта театра. Большая часть публики в фойе.

Вдруг, через средний проход, быстро, в упор, глядя на моего отца, подвигается фигура во фраке. Здесь, где почти исключительно видны мундиры, этот черный фрак на невзрачной фигуре производит зловещее впечатление. Но не успел никто дать себе отчета в происходящем, как человек во фраке, успел подойти к моему отцу и произвел в него почти в упор два выстрела.

На мгновение оцепеневшие от ужаса присутствующие видали, как папá несколько секунд еще простоял так же. Потом, медленно повернувшись к царской ложе, отчетливо осенил ее большим крестным знамением и грузно опустился в ближайшее кресло. Яркое пятно крови выступило на белой ткани его сюртука.

В это время толпа ринулась на пытавшегося ускользнуть убийцу, и бывшие в зале и прибежавшие из фойе схватили его и пытались растерзать. Офицеры бежали с саблями наголо, и возбуждение было таково, что его разорвали бы на куски, если бы не спасла его полиция. В это время папá понесли на кресле к выходу. Возмущение и возбуждение были неописуемые, а когда взвился занавес и со сцены послышались торжественные аккорды «Боже, царя храни», не оставалось во всей зале ни одного человека с сухими глазами. Государь, прослушав гимн, уехал из театра.

Моего отца доставили тем временем в лечебницу Маковского и туда толпами стали прибывать интересующиеся состоянием его здоровья.

До четвертого сентября положение папá не признавалось докторами безнадежным, и страдания его не были очень значительны. Он много говорил с В. Н. Коковцовым, которому, как официально его замещающему, передавал все дела и был всё время в полном сознании.

Со всей России съехались профессора по собственной инициативе, желая своими знаниями спасти жизнь отца. Они установили между собой дежурства и даже не допускали к нему сестер милосердия, исполняя сами все их обязанности.

Раны было две: одной пулей была прострелена печень, другой правая рука.

Отношение добровольно приехавших профессоров к раненому было исключительно трогательное, и когда, после кончины папá, им был от правительства предложен гонорар, все, как один, от него отказались.