Изменить стиль страницы

К изумлению моего отца, она вдруг говорит ему:

— И зачем вы, ваше высокопревосходительство, спасли тогда в Швейцарии моего сына? Если бы вы только знали, какой из него вышел негодяй. Зачем он только на свете живет и всех нас мучит!

Вот они, благодарные слезы спасенных!

Вернулась я в Колноберже успокоенной, окрепшей, богатой новыми впечатлениями и навсегда полюбившей Германию.

На следующий год мы снова ездили туда, но на этот раз лишь до Кенигсберга и втроем: папá, мамá и я. Из этой поездки мне запомнилась почему-то прогулка около моря в Кранце. Папá и мамá тихо ходили по пляжу, разговаривая и любуясь закатом; я собирала камешки, и то и дело подымала голову и останавливалась, подавленная величием моря, его, полным своей особой жизни- спокойствием и нежными перламутровыми тонами воды и неба. Кажется, я тогда впервые поняла, что такое природа, и что она дает человеку.

В этом году я получила ко дню своего рождения подарок от папá, который мне доставил исключительное удовольствие. Как на зло в этот день в шесть часов утра, папá должен был ехать в Ковну. Совсем рано я слышу тихие шаги и сквозь сон вижу наклонившуюся надо мной фигуру папá, который меня крестит, целует и ставит что-то на ночной столик. Вставая утром, я вижу, что это маленький бюст Пушкина, а под ним бумажка, где рукой папá написано: «Доставляй нам и впредь столько радостей, как за истекшие шестнадцать лет».

Этой же зимой я заболела перемежающейся лихорадкой, в такой тяжелой форме, что пролежала четыре месяца. Я как раз кончала курс гимназии, и эта столь неожиданная в ковенском климате болезнь приводила меня в отчаяние. Но пришлось покориться и чуть ли не со слезами дать мамá унести все учебники, которыми я себя обложила в постели.

В это время я особенно поняла и оценила всю силу любви моего отца ко мне. Он с первого же дня уступил мне свою кровать, чтобы я могла спать рядом с мамá, а сам до конца моей болезни проспал рядом со спальной в шкапной, на маленькой железной кровати, слишком короткой для его громадного роста. Он переносил меня на руках в другую комнату, когда спальня проветривалась. А ведь его правая рука была больная!

Утром и днем ко мне то и дело наведывалась мамá, а вечер был временем папá. Днем он лишь урывками заходил ко мне между занятиями, а вечером, после обеда, всегда уделял мне часок.

В начале, во время приступов лихорадки, я, конечно, ничего не понимала, но потом, когда я, сильно ослабевшая, часами лежала без движения, — какой радостью наполнялось сердце, когда издали слышались шаги папá. Вот он сейчас войдет, поцелует, заботливо спросит, как и что я ела, есть ли у меня еще запас икры, которой меня велел кормить доктор, и, если всё хорошо, весело скажет:

— Давай кисленькую и сразимся в дамки. «Кисленькими» были мои монпансье, которыми, как и икрой, не забывала меня снабжать мамá, принося мне, кроме того, почти с каждой прогулки подарки. Я угощала папá, и начиналась партия в шашки, которую я почти всегда проигрывала.

А иногда мы просто разговаривали: часто говорили про прочитанное или папá, всегда охотно, отвечал на все вопросы, рождавшиеся в моем шестнадцатилетнем мозгу, или сам рассказывал мне что-нибудь.

И теперь, через тридцать с лишком лет, когда я вспоминаю эти вечера, становится тепло и светло на душе, укрепляется вера в людей, в смысл жизни, в призвание человека жить для блага ближнего.

С наступлением весны стали возвращаться ко мне силы и, наконец, наступил день, когда я смогла дойти до столовой и когда папá за обедом сказал:

— Сегодня, первый раз после четырех месяцев, с нами обедает наша старшая дочь.

Скоро после моего первого выхода начались сборы в Бад-Эльстер, куда меня послал доктор. Решили ехать всей семьей, с двумя гувернантками и горничными, и в мае двинулись в путь.

Это путешествие положило грань между нашей счастливой, уютной жизнью в Ковне, когда мой отец, не будучи еще завален работой, уделял нам достаточно времени, чтобы иметь возможность входить во все наши интересы и жить нашей жизнью.

После Эльстера начался новый период, в который, будучи губернатором, папá настолько ушел в свою службу, с такой кипучей энергией погрузился в свои новые обязанности, что семье он мог уделять очень мало Бремени и то старался провести это время с мамá, так что мои младшие сестры не знают, что такое прогулки с папá разговоры и чтение с ним.

Часть вторая

Глава I

В середине мая 1902 г. мы весело выехали в Эльстер. Было нас десять человек, так что в Берлине, где мы проездом останавливались на два дня пришлось в гостинице занять целую амфиладу комнат. Я была еще очень слаба, и эта остановка была сделана чтобы дать мне отдохнуть, а папá поехал один вперед, чтобы нанять нам в Эльстере виллу.

Ни дорогой, ни в Берлине ничем я не интересовалась, всё больше лежала, и тянуло меня только домой, в кровать, отдыхать, отдыхать… не слышать ни утомительного шума поезда, ни резких свистков локомотива, не видеть чужих людей и суеты кругом себя.

Но только мы приехали в Эльстер, всё изменилось, как по мановенью волшебного жезла.

На вокзале встретил нас мой отец, помолодевший и жизнерадостный, и сразу стал оживленно рассказывать, что нашел нам очень удобное помещение — целый этаж прекрасной виллы, и о том, как любезно встречали его везде хозяйки пансионов и как в одном месте, желая его подкупить знанием русского языка, немка, хозяйка виллы, сказала ему, приподымая свой фартучек двумя пальцами и делая глубокий реверанс:

— Ми вас любик.

От вокзала до курорта приходилось в то время ехать на лошадях километра четыре.

Дивная, гладкая дорога, каких я никогда не видала, шла через поля и луга, за которыми виднелся темный, густой хвойный лес на горе. Сам Эльстер лежит довольно высоко, так что, когда подъезжаешь к нему уже в поезде чувствуется, насколько воздух становится легче, когда же после вагона садишься в коляску и вдыхаешь его полной грудью, кажется, будто новая жизнь вливается в тебя.

Любезная, предупредительная Фрау Вик, хозяйка пансиона, разместила нас по нашим комнатам, где всё, по указаниям папá, было ею удобно и уютно устроено для нас, и тут же познакомила моих сестер со своей дочкой Ганной, с которой они с первого же дня подружились. Я тоже с первого же дня стала оживать — воздух пьянил, как шампанское, а целебные ванны молодили взрослых и укрепляли детей.

Конечно, все, даже здоровенная латышка Лина, горничная мамá, брали ванны и пили воды. Да рассуждать много и не приходилось с того момента, что мы попали в энергичные руки доктора Бехлера. Он мигом, не позволяя никому пускаться в разговоры или рассказывать о своих болезнях, всех выстукал, выслушал и определил, кому чем и как лечиться, в котором часу купаться, кому пить «Мариен», а кому «Моритцквелле», когда есть, сколько спать. Толстый, краснощекий с громким голосом — он обращался с пациентом как с вещью, видя в нем при исполнении своих докторских обязанностей — лишь объект лечения. Мамá сначала старалась высказать некоторую самостоятельность, но, убедившись вскоре, насколько умело и умно распоряжается Бехлер, махнула рукой на все им установленные «Stundenplan» для детей и вполне подчинилась его воле.

Папá доктор прописал грязевые ванны для его больной руки и очень скоро стало появляться в ней, к нашей несказанной радости, подобие жизни, чего не наблюдалось уже восемнадцать лет.

Днем, в свободное от лечения время, мы часто катались, посещая с моими родителями соседние города. В одном был музей музыкальных инструментов, в другом — фабрика изделий из перламутра, которыми были переполнены магазины Эльстера, в третьем — еще какая-то достопримечательность.

Самочувствие у папá было великолепное. Надежда, хотя и слабая, на выздоровление руки его ободряла, и время протекало чудесно.

Каждое утро являлась чистенькая, аккуратная горничная доктора Бехлера и говорила, сделавши книксхен: