Изменить стиль страницы

Инженер высшего ранга, Жуковский проникал в таинственную природу стихий, как Пушкин — в сокровенную жизнь души человеческой. Стихи Николая Егоровича, — он их писал, — были так же плохи, как расчеты Пушкина, но в научных своих сочинениях он был ясен, прозрачен и точен, как Пушкин в лирике.

Самый огромный ум нуждается для творческого движения мысли в помощи извне, хотя в большинстве случаев даже и незамечаемой. В создании циркуляционной теории эту помощь оказал Жуковскому бумажный змей, в создании вихревой теории гребного винта — фотографии корабельного винта. Большую и постоянную помощь ему, как и многим другим ученым, оказывало наблюдение природы. Вот почему профессор механики в душе оставался до конца жизни селянином, охотником и спортсменом.

Когда, незадолго до его смерти, находившаяся возле него сестра предложила ему что-нибудь почитать вслух, он закрыл глаза и ответил:

— Нет, не надо. Я лучше подумаю о деревне. Хорошо там теперь! Рябина, наверное, не совсем еще осыпалась: то-то раздолье снегирям…

Он любил соревноваться с братьями, а потом с племянниками в искусстве переплывать пруд, то держа в руках ружье, то ставя на голову подсвечник с горящей свечой. Неутомимо бродяжничая по полям и лесам, он чувствовал себя тут, как в просторной и светлой лаборатории.

Заканчивая свою речь над могилой другого русского богатыря, М. В. Остроградского, Николай Егорович говорил:

«При взгляде на это мирное место успокоения, на широкие поля, убегающие в бесконечную даль, невольно возникает мысль о влиянии природы на дух человека. В математике, милостивые государи, есть тоже своя красота, как в живописи и поэзии. Эта красота проявляется иногда в отчетливых, ярко очерченных идеях, где на виду всякая деталь умозаключений, а иногда поражает она нас в широких замыслах, скрывающих в себе кое-что недосказанное, но многообещающее. В творениях Остроградского нас привлекает общность анализа, основная мысль, столь же широкая, как широк простор его родных полей!»[42].

За письменный стол в московской своей квартире Жуковский садился только для того, чтобы сформулировать законы, управляющие движением воды и воздуха. С помощью чертежей, формул и чисел он вводил людей, умеющих читать их, в огромную лабораторию живой природы.

О времени напоминал только бой стенных часов. Казалось, что они бьют ежеминутно, напоминая о прошедшем часе. И вот однажды Николай Егорович снимает их со стены и освобождает механизм от пружины боя часов. Непривычное движение в кабинете тревожит девушку с длинными белокурыми косами и глазами, как у отца.

Она осторожно открывает дверь и вопросительно смотрит. Николай Егорович вешает часы на место и с торжеством показывает дочери пружину:

— А ну, пусть-ка теперь позвонят!

Девушка улыбается и плотно притворяет за собой дверь.

Николай Егорович не сразу возвращается к работе. Несколько минут, а может быть, и час — теперь ничто не тревожит его размышлений — он сидит неподвижно в своем кресле. В минуты раздумья он еще более величав и загадочен, чем на людях. Его бронзовое изваяние должен был бы сделать Микель Анджело, ибо кто, кроме него, может дать представление об этой суровой мужественности, проникнутой огромным внутренним напряжением и страстной целеустремленностью?

Мать Николая Егоровича вела свой род от татарского выходца Стецьки, ушедшего из Казани с Иваном Грозным в Москву и породнившегося здесь с боярами Колычевыми. Памятью об этом далеком предке остались на широком, простом седобородом русском лице Жуковского чуть по-монгольски поставленные глаза с поднятыми и изогнутыми бровями. Всем остальным — крупностью фигуры, физической силой, выносливостью — потомок старого московского рода напоминал своих русских предков.

Охота, купанье, многочасовые прогулки и неприхотливость в быту сохранили ему силу и статность до последних дней.

Высокий, тонкий голос, как у Тургенева, совсем не шел к его богатырской внешности, и как лектор Николай Егорович мог бы казаться в аудитории смешным, особенно когда мелким почерком писал на доске, закрывая к тому же по рассеянности своей мощной фигурой написанное. Но лекции великого учителя не были только чтением, — это были часы творческого труда, и лектор покорял слушателей.

Творческая атмосфера захватывала самого профессора настолько, что иногда, увлекшись попутной идеей, он вдруг погружался у доски в свой геометрический мир, забыв обо всем остальном. Тогда в аудитории наступала мертвая тишина. На доске появлялись формулы, математические знаки, чертежи. Высокий, крупный человек с большой бородой, глубокими глазами и странно изогнутыми, словно удивленными бровями казался среди молчащих студентов явлением необыкновенным, таким же таинственным, как стихии, в загадки которых он проникал: это было олицетворение мысли, гениального, всепокоряющего ума!

Анекдотическая рассеянность Жуковского только внушала К нему уважение: источником ее была сосредоточенность.

Профессор механики не смешил своих слушателей и тогда, когда, вернувшись из женской гимназии в Техническое училище, он вызывал отвечать «госпожу Македонскую». Никто не смеялся и тогда, когда, проговорив целый вечер с молодежью в собственной гостиной или кабинете, хозяин вдруг поднимался, ища свою шляпу, и начинал торопливо прощаться, бормоча:

— Однако я засиделся у вас, господа, пора домой!

Извозчики, постоянно дежурившие у подъезда двухэтажного домика в Мыльниковом переулке, совершенно серьезно говорили о своем седоке:

— Уж такой добрый барин, сказать нельзя! Подвезешь его — заплатит, потом уйдет, вернется со двора, еще раз заплатит. А иной раз, если не успеешь отъехать, увидит в окно, еще и с горничной вышлет. Добрейшей души человек!

Жуковский был мнителен и собственной рассеянности боялся пуще всего на свете. Эта боязнь огорчить кого-нибудь своей рассеянностью побуждала окружающих к предупредительности. И многие из бывших слушателей Военно-Воздушной академии помнят, как тщательно соблюдалась очередь специальных дежурных, на обязанности которых лежало провожать профессора до дому, не показывая при этом вида, что его охраняют от уличных случайностей.

Не надо, однако, выводить отсюда, что этот богатырь терялся среди житейских забот. Человек огромной энергии и трудоспособности, прекрасного здоровья и поэтической жизнерадостности, Жуковский вовсе не нуждался в помощи и не напоминал собой ребенка. Всю свою жизнь он не интересовался никакими вещами, кроме книг и приборов, поражая своих друзей и родных пренебрежением к материальной ценности своего труда. Однако все это ведь только в глазах окружающих казалось беспомощностью. На самом деле то было естественное и нормальное отношение к миру мелких бытовых забот со стороны ума творческого, постоянно занятого мыслью и охранявшего себя от ненужных раздражений.

Конечно, друзья и поклонники Николая Егоровича всячески старались побороть в нем этот своеобразный инстинкт самосохранения, хотя и не желали нисколько ему повредить. Но интеллект гения непреоборим.

Жуковский часто даже не спорил, потому что он не слышал, что ему говорили; а иногда по рассеянности он даже с самого начала считал, что его собеседник держится того же самого мнения, как и он сам.

Русские инженеры i_091.jpg

Акробатические полеты авиаторов в 1913–1914 годах.

Однажды Николай Егорович занимался вопросом о вращении веретена на кольцевых ватерах. После теоретического решения он предложил, как всегда, и практическую конструкцию веретена. Друзья предупреждали его, что по русским законам изобретатель лишается права на патент, если заявке на изобретение будет предшествовать публичный доклад о нем. Жуковский не отменил доклада. Сто лет теоретики и экспериментаторы стремились к созданию наивыгоднейшей формы гребного корабельного винта. Это была, в связи с изобретением паровых турбин и строительством быстроходных судов, неотложнейшая задача. Крупнейший машиностроитель английский инженер Чарльз Парсонс бился над практическим решением. Другие европейские ученые теоретизировали. Жуковский, взявшись за дело, создал свою знаменитую «Вихревую теорию гребного винта» и положил конец спорам. Но он не торопился опубликовать свою работу, так как был занят дальнейшим развитием положенных в ее основу идей.