Изменить стиль страницы

Огромная многолетняя работа приучила его к терпению. Он никогда не жаловался на изнурительный и неблагодарный труд и был неизменно приветлив с теми, кто появлялся в его ателье, даже если гости докучали ему и мешали работать. В собственной своей мастерской Домье не слишком часто оставался в одиночестве. Старые друзья его не забывали. Прео, по-прежнему любивший ходить в гости, подолгу просиживал в ателье. Приезжал из деревни веселый загоревший Диаз, приходил Жанрон.

По соседству обитали несколько художников, тоже вскоре ставших приятелями Домье. Два скульптора — Жоффруа Дешом и Мишель Паскаль — жили через дом от него. Жоффруа — заросший огромной бородой высокий человек — был таким же страстным курильщиком, как Домье. В своей мастерской он обычно носил красную фригийскую шапочку и в облаках густого табачного дыма напоминал санкюлота прошлого столетия. Он и в самом деле мечтал о революции. Паскаля знакомые называли человеком двенадцатого века за любовь к романской скульптуре и наивность в делах. В том же доме жил Шарль Добиньи — товарищ Диаза по Барбизону. Все они легко подружились с Домье. Он привлекал к себе людей неизменно ровным характером, спокойной доброжелательностью; редко спорил, терпеливо выслушивал собеседника и, когда мог, охотно давал в долг деньги. Все, кто знал Домье, любили его: доброта и терпимость «кровожадного карикатуриста» почти не имели границ.

Постепенно Домье привыкал работать в любых условиях. В зимние вечера в его мастерской часто бывало многолюдно. Гости, сгрудившись вокруг горячей печки й попивая кислое вино, толковали о своих делах, ругали Академию, жюри салона и Луи Филиппа. Домье продолжал спокойно рисовать. Легкомысленная обстановка его не смущала. А закончив работу, он потягивался и, встав из-за стола, произносил свою традиционную фразу:

— Ну, а теперь мы отдохнем и закурим наши добрые трубки!

И с наслаждением затягивался крепким табаком.

В своем кругу Домье терял обычную застенчивость. Утомленный мозг требовал отдыха, и Домье с радостью отдавался немудреному веселью. Если не хватало стульев, гости рассаживались по-турецки прямо на полу, если не хватало стаканов, пили прямо из бутылок. Прео рассказывал длинные, наполовину выдуманные истории. Потом пели хором — как обычно поют французы, не слишком стройно, но с увлечением. Пели песенки Беранже — веселые и грустные куплеты парижских мансард и чердаков, и Домье тоже пел — со своим неистребимым марсельским акцентом, пел, перевирая мотив, но старательно и громко.

В один из таких веселых вечеров к нему заглянул Гаварни и был страшно шокирован шумным беспорядком. К тому же сидевший здесь же мальчишка — подмастерье Домье — занимался приколачиванием подметок к своим старым башмакам. Все это оскорбляло взгляд и слух Гаварни, который всегда был немножко снобом и предпочитал развлекаться более изысканно — в романтически-богемном духе. А Домье уж если был от чего-нибудь далек, так от всякой внешней романтики. Поэтому он от души смеялся, увидев недовольную гримасу Гаварни.

Это не мешало им оставаться добрыми приятелями. В хорошую погоду Гаварни, Домье и несколько других любителей катания на лодках собирались в маленьком кабачке, что на углу улицы Фамсан-Тет[11] и набережной Бурбон, там, где стояла знаменитая статуя безголовой женщины. Гаварни считался «адмиралом». Он знал всех лодочников на Сене и неизменно руководил экспедициями вокруг островов Сен-Луи и Ситэ.

Но, увы, досуга оставалось мало. Бесконечные литографии занимали все время Домье. Он завершил большие серии «Прекрасные дни жизни», «Парижская зима», «Пасторали», начал работать над новой серией «Добрые буржуа». В этих листах жили все те же герои. Домье не уставал изучать этих маленьких людей, он становился настоящим знатоком человеческой природы.

Но одна работа особенно занимала Домье, на нее он не жалел времени: это была серия «Люди юстиции» — 39 больших литографий, сделанных для «Шаривари».

Пожалуй, ни одно сословие не изучал Домье так долго и так глубоко, как сословие юристов. Они, можно сказать, окружали его с детских лет. Домье отлично помнил, как четырнадцатилетним писцом впервые увидел вблизи этих важных господ в долго-полых черных сюртуках. На судебных заседаниях, облаченные в мрачные, торжественные мантии и высокие шапки, они казались людьми из другого мира, ведь им были подвластны судьбы простых смертных. Они произносили пылкие речи, усыпанные витиеватыми терминами и в меру сдобренные чувством. Многие из адвокатов были способны исторгнуть слезы у слушателей и привести зал в волнение. Говорить они умели.

Но, скинув мантии, они превращались в обычных дельцов, тем более гнусных, что их товаром были человеческие права и жизни. Оноре Домье уже в отрочестве стал свидетелем совершенно бесстыдных разговоров, которые вели между собой адвокаты. Не требовалось особой проницательности, чтобы понять, что деньги решают для них все и что закон — просто удобный насос для выкачивания золота и из истца и из ответчика. Удовлетворенно посмеиваясь, юристы рассказывали друг другу о своих нечистых делах, ничуть не стесняясь присутствием маленького писца.

В начале тридцатых годов Домье жил напротив Дворца правосудия. Он видел «парадный вход» парижской юстиции, видел, как знаменитые адвокаты торжественно поднимались по широкой лестнице, волоча по ступеням мантии, видел грозных королевских прокуроров и бесчисленное множество других юристов, с утра до вечера заполнявших узкую улицу Барилери.

Домье и самому пришлось столкнуться с судом присяжных, когда он обвинялся в «возбуждении ненависти и презрения к правительству» за своего «Гаргантюа». Он хорошо помнил, как желчный прокурор призывал на его голову всевозможные кары. Помнил Домье и тюремную повозку — «корзину для салата», в которой его везли в Сент-Пелажи.

И, наконец, знаменитый апрельский процесс, где правосудие июльской монархии выступило в своей коронной роли.

Одним словом, Домье имел множество впечатлений, давних, острых, далеко еще не использованных. Но все же и сейчас, работая над новой серией, Домьй нередко наведывался во Дворец правосудия.

Взяв под мышку тяжелую ярость, он шел по набережным Сен-Луи мимо старинных, дряхлеющих домов к острову Ситэ. Этот путь никогда ему не надоедал, вечно меняющиеся краски неба и воды, облака, плывущий над Сеной туман были всегда новыми и неожиданными. Около песчаных берегов купали фыркающих лошадей. Выше по течению с визгом плескались в воде дети, их голоса и смех далеко разносились над рекой.

С давних лет знакомые набережные и улицы Ситэ приводили Домье к кованым воротам Дворца правосудия. Его угрюмые башни помнили еще времена Людовика Святого, когда весь Париж умещался на острове Ситэ. Тогда на месте Дворца правосудия стоял королевский дворец, ныне исчезнувший за позднейшими пристройками. Все в этом здании напоминало о старине: Часовая башня, с которой был дан сигнал к началу Варфоломеевской ночи, золоченый шпиль Сент-Шапель — древнейшего святилища Парижа, мрачные подвалы, когда-то служившие кухнями королей. Теперь здесь размещались суды, различные юридические учреждения и многочисленные камеры тюрьмы Консьержери.

Для наблюдателя человеческой природы Дворец правосудия был настоящей сокровищницей. Суд приносил одному разорение, другому — богатство, третьему — долгие годы заключения. Неожиданные повороты судьбы причудливо и драматично обнажали характеры даже самых сдержанных людей.

Над человеческими жизнями здесь властвовали судьи и адвокаты. На впечатлительного зрителя их бутафорский наряд на фоне пыльных каменных стен действовал угнетающе — они олицетворяли саму судьбу. Судейские знали это и держались с ледяной важностью, стараясь возможно больше походить на «бесстрастные статуи закона», как называли их бульварные романисты.

В адвокатах и судьях человеческие пороки обретали необычную остроту. Красноречие, любовь к мелодраматическим эффектам и благородным жестам убийственно подчеркивали низменность их натур, которую опытный взгляд Домье различал за внешней импозантностью.

вернуться

11

Фам-сан-Тет — женщина без головы.