Изменить стиль страницы

«Дорогой Дютак, я не понимаю, как могли вы получить столь скверные оттиски. В наших общих интересах вы должны были бы смотреть за тем, чтобы камни не доводились до такого ужасного состояния…»

Домье постоянно докучали Жэм и Вольф — журналисты, занимавшиеся сочинением длинных текстов для литографий по сто су за подпись. Домье, которому полагалось писать под рисунком его основную идею, чаще всего забывал это сделать. Тогда Гуле, секретарь редакции, смеясь, показывал Домье возвращенный Жэмом и Вольфом рисунок с язвительной и раздраженной надписью: «Выясните же, наконец, у Домье его идею, если она вообще у него есть». И Домье приходилось что-то выдумывать, чтобы утихомирить возмущенных сочинителей.

Нередко оттиск, посланный в цензурный комитет министерства иностранных дел, возвращался с краткой надписью главного цензора Лепинуа: «Не разрешено». И надо было рисовать новый вариант. Печатники ждали Домье, чтобы узнать, надо ли сохранять камень, с которого уже сделаны оттиски, или можно стереть рисунок. Почти всегда, зайдя в редакцию на полчаса, Домье оставался там на весь вечер.

Бальзак теперь редко появлялся в редакции «Шаривари». Он стал известным писателем, знаменитым человеком, но Домье знал, что жизнь его по-прежнему запутанна и тяжела. В глазах Бальзака была все та же нечеловеческая усталость, он погрузнел, обрюзг и, видимо, был давно и тяжело болен. С Филипоном он дружил, как и раньше, изредка присылал ему шутливые письма, где величал журналиста «герцогом литографии, маркизом рисования, графом ксилографии, бароном шаржа и шевалье карикатуры».

Встречаясь с Домье, Бальзак здоровался с ним, как со старым знакомым, — ведь они знали друг друга больше десяти лет. Им редко случалось разговаривать, лишь однажды Бальзак стал расспрашивать Домье, как он поступает, если ему самому приходится делать подписи для своих карикатур. Домье тогда ответил полушутя-полусерьезно: «Я слушаю, что говорят мои простаки, — Домье имел в виду своих героев, — и записываю то, что слышу». Бальзак засмеялся густым добродушным смехом и скоро распрощался — он вечно куда-то спешил, его ждали собственная газета, бесконечные дела, визиты, долгие ночи за письменным столом.

Филипон, хоть и не был официальным директором газеты, по-прежнему оставался душой «Шаривари». В длинных его волосах уже сквозила седина, прежде сухое лицо округлилось, он заметно постарел — бешеная двадцатилетняя работа не прошла бесследно. Но Филипон был так же энергичен и бодр, так же загорался, увидев новый талант.

Он успевал писать по сотне строк в день, рисовать и, главное, руководить двумя газетами. Кроме «Шаривари», он издавал новую «Карикатюр». Правда, нынешняя «Карикатюр» ничем не напоминала прежнюю, но Филипон не мог отказать себе в удовольствии назвать новую газету именем своего любимого детища.

Филипон делал все, чтобы любыми средствами продолжать политическую борьбу. Его неистощимая фантазия помогала находить остроумные способы обойти цензуру. В десятилетнюю годовщину июльской революции «Шаривари» была напечатана белыми буквами на черном фоне, текст окаймляли изображения черепов и бомб. Передовая статья называлась «Погребальная процессия свободы», а на третьей странице был помещен «Символический проект дрог и пятидесяти гробов, где заключены останки жертв 9 августа 1830 года». В числе этих жертв находились свободы печати и рисунка, равенство перед законом, свобода мнений, устойчивый бюджет и многие другие несбывшиеся мечтания «лучшей из республик». Но, разумеется, это было слишком рискованно, газета не могла часто отваживаться на столь дерзкую насмешку.

Хотя жизнь в редакции все так же била ключом, Филипон был по-прежнему деятелен и остроумен, здесь уже не было да и не могло быть того боевого духа, как в добрые старые времена первой «Карикатюр». Времена политической карикатуры миновали. Прежних сотрудников осталось мало. Гранвиль, раньше так часто украшавший страницы «Карикатюр» своими тонкими и ядовитыми шаржами, занимался теперь книжными иллюстрациями и почти не работал для газеты. Карикатура нравов стала полновластной царицей в «Шаривари».

Частым гостем в редакции был теперь замечательный рисовальщик Гийом Сюльпис Шевалье, подписывавший свои литографии псевдонимом «Поль Гаварни».

Этот стройный, молодой еще человек, всегда одетый с подчеркнутой элегантностью, удивительно сочетал в себе черты парижской богемы и английского денди. Когда-то Гаварни сотрудничал в журнале «Мода», он знал толк в искусстве костюма: эго придавало его рисункам особую привлекательность — они нравились подписчикам.

Работал Гаварни с легкостью и быстротой, которым мог позавидовать и сам Домье.

В рисунках Гаварни, изящных и насмешливых, как сам художник, шумел веселый Париж беззаботных студентов, кокетливых модисток, лукавых лореток и модных актрис. Литографии его были прозрачны, их пронизывал трепещущий серебристый свет, казалось, фигуры движутся, живут. Домье слышал, как однажды Бальзак сказал, любуясь рисунками Гаварни: «Его секрет — это жизнь, которую застали врасплох…»

Но была в искусстве Гаварни нарочитая легкость. Домье казалось, что он боится хоть на минуту задуматься. Зная, что Гаварни немало видел в жизни — скитался, бедствовал, провел полгода в долговой тюрьме, Домье удивлялся, что в творчестве он сумел остаться беспечным жуиром. Видимо, настоящая, серьезная сатира пугала Гаварни. Он не обвинял, только добродушно усмехался. Политическая карикатура его почти не интересовала.

Как-то раз Филипон, вдохновленный успехом Робера Макэра и зная, как мастерски изображает Гаварни женщин, предложил ему нарисовать мадам Макэр — создать тип женщины-дельца. Гаварни отшутился: «Но ведь Робер Макэр — это жульничество, оно не имеет пола». И предложил Филипону сделать серию литографий о женском лукавстве.

Домье любил болтать с Гаварни, его разговор был всегда весел и занимателен. Он обладал удивительно острым глазом: с первого взгляда угадывал профессию незнакомых людей, никогда не забывал раз увиденного лица. Гаварни был отлично образован, много путешествовал, сам был не чужд литературы: писал статьи и превосходно сочинял тексты к собственным рисункам — грациозные, остроумные отрывки диалогов, словно подслушанные в уличной толпе или в тесноте маскарадов.

Рядом с Гаварни Домье казался себе тяжелодумом, несмотря на то, что умел работать и много и быстро. Он слишком подолгу размышлял, жизнь не представлялась ему такой пленительно-радостной, какой представлялась она Гаварни.

В «Шаривари» Домье давно уже считали признанным мастером. Филипон с улыбкой вспоминал молчаливого, застенчивого юношу в потертом сюртуке, впервые переступившего порог магазина Обера десять лет назад. Правда, с тех пор Домье едва ли сделался разговорчивее, да и костюм его был по-прежнему далеко не роскошен. Годы мало изменили Домье. Он лишь стал чуть плотнее, чем раньше, и появились первые морщинки около добродушных ясных глаз. Но теперь он был зрелым человеком, настоящим художником, и начинающие рисовальщики, появлявшиеся в редакции, с трепетом показывали ему свои работы, как когда-то он — Филипону.

А Домье в глубине души чувствовал себя совсем мальчишкой в искусстве. Он понимал, что его путь художника только начинается, что самое главное впереди.

Но что было главным? Знал ли он это?

Ему уже за тридцать. Его товарищи и сверстники давно уже выставляли свои произведения в салонах. Имена Жанрона, Диаза, Прео мелькали в критических статьях солидных художественных газет. «Лимузенские крестьяне», «Двое нищих» и портреты Жанрона вызвали лестные замечания влиятельных рецензентов: «Жанрон занимает первое место среди художников человеческой фигуры… Жанрон не далек от великих мастеров», — писал журнал «Артист». Диаз тоже начинал пользоваться известностью. Домье же, как и раньше, относился к своей живописи с болезненной недоверчивостью, видимо он требовал от себя слишком многого. Работы свои он показывал только близким друзьям и не хотел и — думать о том, чтобы представить их на выставку.