Изменить стиль страницы

На кюснахтской вилле бывало людно, почти так же оживленно, как когда-то на Пошингерштрассе. Из старых мюнхенских друзей появлялись, разумеется, только те, кто, как и мы, порвали отношения с нацистской Германией; тот же, кто хотел еще там жить и зарабатывать, избегал нашего опороченного дома.

Единственными, или чуть ли не единственными, кто тогда еще поддерживал с нами связь из Мюнхена, были Оффи и Офей, удивительные прастарцы. Они не отказывали себе дважды-трижды в год наезжать к нам в гости, одряхлевшие, но с железным жизнелюбием и замечательным упрямством. Прекрасный дворец на Арсиштрассе, который почти полстолетия был их домашним очагом, им, правда, пришлось неожиданно покинуть: он располагался близ коричневого дома и подлежал теперь сносу, чтобы высвободить место для нового партийного здания. Арсисси, символ и источник легендарнейших воспоминаний, один из драгоценнейших и любимейших мифов детства, пал жертвой честолюбия некоего бездарного, но могущественного архитектора…

Оффи с Офеем находили это прискорбным, однако отнюдь не были склонны позволять таким мелочам влиять на свои решения. Вообще на них нелегко было повлиять, по крайней мере нам. Мы заклинали их решиться на эмиграцию и перебраться в Цюрих, где они, все еще зажиточные, каковыми тогда были, могли бы приятно прожить свою старость. Но нет, Офей не хотел, Оффи тоже была против. Эмигрировать? Почему? Прастарцы находили это бредовой идеей. Они считали, что младшее поколение прямо-таки до смешного переоценивает серьезность гитлеровской опасности. Что касается прастарцев, то они решили всякий национал-социализм начисто игнорировать. Вместо того чтобы перебраться в Цюрих, они приобрели себе милую квартиру в Мюнхене, недалеко от своего старого дома. Оттуда они безо всякого стеснения регулярно наносили визиты в Кюснахт.

Было приятно видеть их у нас. Итак, Арсисси больше не существовал, но, пока так несокрушимо существовали Оффи с Офеем, кое-что от мифов детства оставалось живым и настоящим. Офей скрипел, Оффи переливалась жемчугом. Она все еще была красива, с серебристо-белой прической в стиле рококо, прелестно подвижным ртом и выразительным взглядом. Настоящая личность наша Оффи! Какой темперамент! А ее дух противоречия с годами, скорее, еще усилился. Когда кто-нибудь из нас осмеливался намекнуть на какое-либо ужасное событие в Германии, Оффи строго говорила: «Ты был при этом?» Приходилось отрицать. Она с триумфом улыбалась: «Вот то-то!» И все этим заканчивалось.

Оффи и Офей, выносливые предки, демонстрировали и гарантировали непрерывность нашей семейной жизни и жизни вообще, даже в этих коренным образом изменившихся обстоятельствах. Впрочем, имелись еще и другие миры, на прочность которых можно было положиться, отцовская рабочая комната к примеру. В кюснахтском доме она находилась на втором этаже, тогда как на Пошингерштрассе на нижнем; но в остальном она не намного изменилась. Благодаря какой-то военной хитрости удалось переправить из разграбленного мюнхенского дома в Швейцарию письменный стол с некоторыми принадлежностями. Они снова с нами, хорошо знакомые предметы в хорошо знакомой строгой, педантической определенности: кожаная папка, пресс-папье, чернильница, профиль Савонаролы, портрет Милейн в юности, изготовленный Каульбахом, египетский бюст. Атмосфера в кабинете тоже оставалась прежней — старая ароматическая смесь из сигарного дыма, одеколона и запаха книг в кожаных переплетах.

После ужина собирались в этой уютной и одновременно торжественно-серьезной комнате, в ссылке, как и дома. Может быть, тут и гости, те же, что в незапамятные времена детства: знакомый Ганс Рейзигер (он потом надолго не захочет более бывать у нас, но сейчас еще заходит), или наша покладисто-динамичная Гизе, или Аннемари, миловидное пажеобразное «швейцарское дитя». Но это могла быть и Аннетте Кольб, неожиданно прибывшая из Парижа или Базеля поездом; вот она сидит в углу софы, породисто-удлиненное лицо оживленно под непременной черной шляпкой, и болтает несколько рассеянно на своем самолично созданном верхнебаварско-парижском жаргоне. Или в этот вечер гостит Эрих фон Калер, философ и поэт, верный друг отца и семьи? Урожденный пражанин, на долгое время осевший под Мюнхеном, он живет теперь в Цюрихе и часто приходит к нам. Это мог бы быть и Фердинанд Лион, чуткий слушатель и критик, его принимают охотно, хотя его образ мыслей не совсем лишен несколько раздражающего кукольного желания покрасоваться. А если это не Лион, то я представляю себе Франца Байдлера, этого политически и литературно очень деятельного внука Рихарда Вагнера, на которого он, между прочим, до смешного и странного похож внешне; Франц Байдлер, значит, был бы тоже желанен. С ним под конец появлялись даже милые Опрехты, Эмиль и Эмми, издательская пара, чей цюрихский дом стал оживленным местом встречи литературной эмиграции… Короче, в доме гости: попили черного кофе внизу в большой гостиной и теперь поднялись в рабочую комнату. Милейн еще проворно распределяет пепельницы, тогда как Волшебник уже откашливается в кожаном кресле, очки на носу, рукопись в руке. Затем в комнате становится тихо, и повествование начинается.

Оно не начинается, оно идет дальше. Рассказчик продолжает оттуда, где прервался в прошлый раз. Прошлый раз — не в Мюнхене ли это было, или в Лугано, или в Санари под Тулоном? Как бы то ни было, история набирает ход, протекает, развивается по собственному закону: терпеливо вытканная и красочно достоверная история и божественный вымысел об Иосифе и его братьях. Как же давно знаем мы уже прелестного отпрыска Рахили! Его прекрасный и милый образ нам так же близок, как звучный голос, голос отца, который умеет вызвать очарование этой давно минувшей, мифически далекой юности тщательно отобранными прилагательными, приблизить к нам и осовременить.

Да, тот все еще молодой, хоть уже и не совсем по-мальчишески юный Иосиф, которого мы не без растроганности снова встречаем на Цюрихском озере, это еще тот самый, тот, кто — сколько времени назад? — выклянчивал у достойно-рассудительного Иакова пестрые одежды и докучал братьям своими бестактными снами. Между тем, разумеется, с баловнем приключается всякое, его судьба была не легче нашей: изгнание — оно тоже не миновало его. Сперва угодил он в яму, потом на чужбину; но судьба бережет его в целости, а точнее, его завидные качества помогают ему выпутаться из беды.

Для эмигрантской публики было весьма ободряющим слышать, как скоро оправляется сперва казавшийся совершенно поверженным Иосиф от своего глубокого падения и делает карьеру в экзотических условиях. Его красноречие, его остроумие и обаяние, его врожденная учтивость оказываются столь же действенными, столь же неотразимыми в доме египетского владыки, как и дома, в отцовском шатре. Даже госпожа, супруга Потифара — далекая от того, чтобы выказывать презрение к приблудному, — подпадает под власть этой чрезвычайно приятной улыбки, этой ребячески-лукавой словоохотливости, прекрасных темных Рахилевых глаз. Светская жрица и аскетически гордая grande dame домогается недоступного раба. Как она горит! Как страдает! Как изводится в горько-сладостном экстазе! Повествователь в кюснахтской рабочей комнате метко найденными и искусно пригнанными друг к другу словами делает прямо-таки наглядным, сквозь какой ад, какие восторги проходит эта пораженная, околдованная женщина. Покончено с ее благородной воздержанностью, жречески элегантным поведением! Она сбрасывает свое достоинство, словно обременительную маску. Любовь ломает ее гордость, портит цвет ее лица, уподобляет ее старой шлюхе, это невозможная, несбыточная, недопустимая любовь к чужому рабу, кстати девственному недотроге. Потифарова жена предается своей абсурдной страсти с таким же мазохистским радикализмом, с каким некогда на венецианском берегу предавался эмоциям подобного свойства стареющий романист Густав Ашенбах{244}. Теперь аристократическая египтянка унижает, низводит себя, как тогда зараженный холерой и эросом прозаик. Ради своей трагической, чрезмерной любви она готова рисковать всем: званием, репутацией, домашним очагом, состоянием. Эта невозможная любовь — ее проклятие, ее небо, ее лихорадка, ее изгнание.