Но это был справедливый и великодушный обычай. Ни Токо, ни Пыльмау ни разу не пришло в голову отпустить с пустыми руками гостью.

Джон пытался разъяснить своим хозяевам, что можно давать и поменьше, если ничего нельзя поделать.

— Каждый человек хочет быть сытым, — отвечал Токо. — Если можешь накормить голодного — накорми.

— Но ведь человек живет не одним днем. Надо же и самим что-то оставить на будущее, — возражал Джон.

— А когда мне не повезет и я вернусь с пустыми руками, мне будет не стыдно пойти к тем, кого я кормил, — ответил Токо.

Ложились спать вповалку, на оленьи шкуры, головами к входной занавеси полога. Подушкой на всех служило длинное, хорошо оструганное бревно-изголовье. У Джона долго болели уши, пока он приноровился спать не на боку, а на спине.

Последней ложилась спать Пыльмау. Уменьшив пламя в жирнике, она кормила на ночь маленького Яко и что-то напевала, медленно раскачиваясь в такт нехитрой мелодии.

Угасал жирник, угасала колыбельная, мысли в голове Джона мешались, и он погружался в глубокий сон.

9

У себя в каморке Джон расположил вещи так, что жилище приобрело даже какое-то сходство с каютой. Это неожиданное открытие заставило его обратиться к Токо, и тот, поняв желание белого человека, вырезал в стене круглое отверстие, как бы иллюминатор, и затянул пузырем моржового желудка, который обычно шел на ярары.

Каждый день к Джону приходил Орво. Он мастерил кожаные накладки на культи. Сначала Орво сделал их из лахтачьей кожи, но она оказалась недостаточно твердой и пришлось поменять эти накладки на моржовые. В моржовых накладках были сделаны держалки для разных инструментов. Теперь Джон довольно свободно мог орудовать ножом, трехпалой вилочкой ловко поддевал еду с блюда-корыта.

На столике, сколоченном из планок старой, уже негодной нарты, Джон раскладывал свои немудреные, оставшиеся от прошлой жизни вещички. Среди них было несколько грубошерстных носков, связанных матерью. Он взял их в культи и молча приник к ним лицом. Он не чувствовал, что носки пахли матросским потом, для него это был родной дом, видение гостиной, мерцание догорающих углей в камине, тусклый блеск шелка на обивке грузного кресла, аромат старинных духов, пудры и маминых синевато-седых волос, пальцы с тщательно отполированными ногтями… Настенный барометр — подарок брата. А вот и часы с массивной крышкой. Стрелки давно остановились. Странно, но ни разу у Джона за все время проживания в Энмыне не было потребности в более точном времени, чем простая смена дня и ночи. Осторожно захватив часы держалками, Джон завел их и поднес к уху. Часы стучали громко и звонко, и звенящий жалобный стон пружины доносился эхом далекого ушедшего времени. Конечно, те, кто остался в Порт-Хоупе, живут уже иначе, но для Джона их образ жизни остановился в памяти.

Среди множества вещей, ставших такими ненужными и даже просто неуместными в теперешней жизни Джона, оказались несколько карандашей и почти чистый большой блокнот в толстом кожаном переплете. Когда-то Джон мечтал заполнить его описаниями своих необыкновенных приключений и потом опубликовать свои записки где-нибудь в «Дейли Торонто стар», а может быть, даже издать отдельной книгой, наподобие тех, которые хранились за толстыми стеклами университетской библиотеки в Харт-Хаусе.

Джон со снисходительной улыбкой взял двумя держалками блокнот и, поддув страницы дыханием, раскрыл. На первой красовалась торопливая запись, сделанная карандашом.

«…Наверное, я никогда не привыкну к спиртному. Это что-то ужасное и постыдное: пустое бахвальство, наглая самоуверенность, циничность. Смотришь утром на такого человека и сам же себе не веришь, что сам был таким и даже думал, что иным ты и не должен быть, а вот только таким… И эта женщина, которая ушла сегодня утром из моего номера. Кто она? Сказала ли она мне свое настоящее имя?.. Она плакала, рассказывая, что в забытьи я звал Джинни». Дочитав до этого места, Джон оглянулся, словно кто-то мог читать из-за его спины, затем кое-как ухватил держалками исписанную страницу и с треском вырвал. Листок упал на землю. Джон нагнулся и хотел было его поднять, но в это время в каюту втиснулся Орво. У него не было привычки стучаться.

— Тыетык! — громко возвестил он.

— Етти, — ответил Джон, с досадой вспомнив, что пришельца по чукотским обычаям должен приветствовать хозяин или тот, кто сидит в яранге.

— Тыетык! — повторил Орво и, ловко подхватив с полу листок, осторожно положил на столик.

— Записанный разговор! — уважительно сказал старик.

— Это уже ненужное, — сказал Джон. — Я хотел его выбросить.

— Выбросить? — с крайним удивлением спросил Орво. — Записанные слова выбросить? Как же можно?

Джон тоже удивился и пояснил:

— Они мне уже не нужны.

Старик искоса поглядел на Джона. Ему всегда казалось, что белые люди записывают на бумагу только самые дорогие, самые сокровенные слова. Их потому и записывают, что хотят сохранить, не дают затеряться или сгинуть вовсе. Вот так же и шаман наизусть заучивает заклинания, заговоры, весомые слова, которые бывают нужны в затруднительных случаях.

— Если они тебе не нужны, — медленно произнес Орво, — то позволь мне взять их.

— На что они тебе? — усмехнулся Джон. — Ты же все равно никогда не сможешь их прочитать.

— Может быть, никогда, — покорно согласился Орво. — Однако я думаю: нельзя просто взять да и выбросить записанные слова. По-моему, это — грех…

В голосе у Орво было что-то необычное. Джон посмотрел на старика, поколебался и кивнул:

— Хорошо, можешь взять себе эту бумагу.

Орво разгладил листок и внимательно стал рассматривать строки. И тут Джона поразило выражение его лица. Казалось, что старик читает слова и понимает написанное.

— Знаешь что, — Джон потянулся за листком бумаги, — пожалуй, ты прав. Нехорошо выбрасывать написанное. Отдай-ка мне этот листок назад, а уж если тебе так хочется иметь какую-нибудь записку, я напишу тебе другую.

— Будь по-твоему, — сразу же согласился Орво и вернул листок.

С трудом вложив его в блокнот, Джон вдруг вспомнил, что ему едва ли когда-нибудь удастся написать хоть слово — ведь у него нет пальцев. Орво перехватил его взгляд и сказал нерешительно:

— Попробуем сделать держалки и для карандаша. Попробуем.

— Ты думаешь, что-нибудь получится? — усомнился Джон.

— Ты научился есть маленькой острогой, умеешь орудовать ножом, сам одеваешься и раздеваешься, — перечислил Орво. — Авось и писать научишься.

Джон посмотрел на карандаш и блокнот и вдруг горячо и порывисто произнес:

— Если мне это удастся, я напишу тебе такие слова, которые и вправду надо будет хранить!

Орво не любил откладывать дела. На другой же день он принес кожаные держалки и прикрепил их к культе Джона.

— Да куда мне так много? — с благодарной улыбкой шутил Джон.

— Что не будет годиться — снимем, — ответил Орво.

По указанию Джона он отточил несколько карандашей и прикрепил один к кожаной держалке. На столе уже был открыт блокнот. Джон примерился к листу бумаги и провел черту. Она получилась кривая, а наконечник карандаша соскользнул с листа и сломался.

Орво внимательно наблюдал за действиями белого человека. Вытащив из держалки сломанный карандаш, он осмотрел приспособление и решительно заявил:

— По-другому надо сделать. А то словно ты собираешься побриться копьем. Карандаш надо укоротить, а держалку приделать к самой кисти. Тогда она будет вроде пальца.

Огорченный неудачей, Джон без особого интереса слушал Орво, и в душе его росла знакомая глухая злоба неизвестно на что и на кого. Он винил свое иногда слишком уже услужливое воображение, которое каждый раз очень живо показывало Джону его будущее. Он видел себя в университетской аудитории, склоненного над столом. Вместо рук — уродливые обрубки, и с помощью приспособления, изготовленного добрым Орво, он пишет. Он пишет, а все кругом смотрят на него, и в глазах затаилась жалость… Жалость, а может, даже и презрение.