Джон соскочил с нарты и побежал к кромке припая.
— Держите его, он свалится в воду! — испуганно крикнул Орво.
Токо догнал белого и обхватил его сзади.
Джон брыкался, вырывался, но Токо держал его крепко.
— Хью, вернись за мной! Не покидайте меня, не оставляйте этим дикарям! О, Хью-ю-ю!
Джон упал сначала на колени, потом навзничь. Он уже не мог произносить слова. Тело его содрогалось от рыданий, и из горла его исходил протяжный, похожий на звериный, вой — плач белого человека, обманутого своими соплеменниками.
Чукчи, наблюдавшие за горем белого человека, стояли неподвижно, и никто из них не проронил ни слова, пока Джон не замолк, прижавшись ко льду.
Все затихло. И людям казалось, что над ними шелестят цветные занавеси полярного сияния.
Токо медленно подошел к нему. Глаза белого были широко открыты и устремлены вдаль. Казалось, далеко отсюда он видел что-то такое, что никогда не будет дано увидеть ни Токо, ни его землякам и соплеменникам. В уголках губ запеклась желтоватая пена, а лицо приобрело странное выражение. Словно пролетело над человеком незримое число лет, и Токо даже почудилось, что в волосах, выбившихся из-под меховой шапки, сверкнул седой волос.
— Веди его в ярангу, — услышал Токо тихий голос Орво.
Обхватив Джона, Токо приготовился поднять его со льда. Но неожиданно для Токо Джон, хотя и медленно, поднялся сам и, ведомый под руку Токо, заковылял к ярангам, темневшим на снегу при свете сполохов полярного сияния.
Люди медленно удалялись от черной морской воды, пока их фигурки не слились с приземистыми, словно вросшими в землю ярангами.
А с севера безмолвно, без ветра и волн, с едва слышным шорохом надвигались ледяные поля, чтобы закрыть неширокий водный путь, недавно открытый ураганом.
Джон Макленнан поселился в яранге Токо.
Сначала он помещался вместе со всеми в пологе, потом Токо, видя, как белый человек мучается от соседства с ними, отгородил в чоттагине уголок, сделав ему нечто среднее между собачьей конурой и крохотной комнатушкой. Токо расщедрился и смастерил подобие кровати, положив на китовые позвонки несколько грубо оструганных досок и застелив их оленьими шкурами. Правда, в этом жилище было холодно, а в пуржистые ночи становилось просто невтерпеж, и тогда Джон смущенно влезал в полог и пристраивался возле жирника, протягивая к жаркому пламени замерзшие культи.
Он разглядывал их и поражался мастерству, с которым были наложены швы. Оленьи жилы сами по себе отпали через некоторое время, и ровные строчки выделялись на белой коже запястий. На левой руке был почти цел мизинец, а средний лишился только ногтя. На правой сиротливо шевелился мизинец и жалко торчал наполовину укороченный средний палец.
Поначалу Джон не мог без слез смотреть на свои изуродованные руки, потом привык и даже удивлялся, не обнаруживая в душе прежней жалости к самому себе.
Живя в пологе, Джон открыл для себя нехитрое, но важное правило — хочешь выжить, не упускай возможности лишний раз поесть. Очень может статься, что завтра будет нечего есть и обитатели яранги будут глодать полусгнившие ремни, вычищать мясные ямы, соскабливать со стенок деревянных бочек остатки жира и мяса.
Не раз он ловил на себе презрительные взгляды хозяина яранги, но не обращал на них внимания и торопливо запихивал себе в рот куски чуть недоваренной нерпятины и огромными глотками пил сваренный с кровью бульон.
Жена Токо Пыльмау относилась к белому лучше других. Во всяком случае, она не была так бесцеремонно любопытна, как остальные жительницы Энмына, которые словно бы в насмешку, но на самом деле с вполне серьезными намерениями сдергивали с Джона одеяло и старались подсмотреть, когда он переодевался.
Пыльмау была молодая, очень здоровая женщина с круглым, румяным, лоснящимся от жира лицом. Она была вечно в хлопотах — варила еду, толкла в каменной ступе тюлений жир, выделывала шкуры, замачивая их в лохани с застоявшейся мочой и затем растягивая на снегу. На ней лежала забота о жилище, собаках и ребенке, которого она постоянно носила на спине, снимая его лишь изредка — покормить и сменить ему кусок мха, заменявший ему пеленки.
Токо уходил на охоту ранним утром. Скорее это была еще ночь, ибо наступление рассвета охотник должен был застать уже на льду и воспользоваться коротким проблеском дневного света, чтобы увидеть в темной воде разводья тюленя и убить его.
Джон с любопытством наблюдал, как снаряжался Токо на лед. Охотничий белый балахон, сшитый из грубого светло-серого холщового мешка для белой муки, всегда висел в наружном помещении — чоттагине, и от него пахло студеным ветром, морским соленым льдом и свежестью надвигающейся пурги.
Тут же, рядом с балахоном-камлейкой, покоилась в чехле из выбеленной нерпичьей кожи-мандарки самая большая драгоценность яранги — старенький винчестер 30 х 30 с аккуратно оструганным ложем и постоянно зафиксированным прицелом. Рядом с винчестером — акын, деревянная груша с острыми крючьями на длинной кожаной бечеве. Ею достают убитых зверей из полыньи. К стене прислонены два посоха — один с острым наконечником для определения прочности льда, второй — обычный, с кружком-снегоступом. Наконец — лыжи-снегоступы, которые Джон поначалу принял за теннисные ракетки.
Все это снаряжение Токо надевал на себя каждое утро в определенном порядке. Кроме перечисленного, на нем находились вещи, имеющие, по всей вероятности, большое значение, но угадать их роль и назначение для Джона было затруднительно. Среди них были крохотные фигурки морских зверей, отрезки ремня, костяные пуговицы.
Эти фигурки, как предполагал Джон, имели некоторую связь с такого же рода предметами, которые гнездились в укромных местах яранги. Иногда Токо вел с ними долгие задушевные беседы. О чем были эти разговоры — Джон мог только догадываться. Даже потом, когда он стал понимать по-чукотски, он ничего не мог понять в этих иносказаниях, увещеваниях и мольбах. То были разговоры с богами, личные сердечные беседы, в которых понимали друг друга только непосредственные собеседники, а вмешательство третьего лица было ни к чему.
Пока Токо примерял на себя охотничье снаряжение, Пыльмау готовила завтрак. В хорошее время, когда в мясных ямах был некоторый запас, утром подавалось замороженное толченое мясо и несколько кусков тюленины вчерашней варки. Все это запивалось несколькими кружками кирпичного чая, который Токо острым ножом настругивал на чистой доске.
Еда подавалась на длинном деревянном блюде весьма сомнительной чистоты. Первое время Джон перекладывал еду на свою оловянную тарелку, но потом рассудил, что гораздо выгоднее есть из общего корыта, когда быстрота и крепость зубов решают дело.
Наконец Токо напяливал на себя холщовый балахон, обвешивался снаряжением, брал в одну руку один посох, в другую — второй и широкими шагами уходил к розовеющему горизонту, постепенно растворяясь в предутренней густой синеве.
Обычно в это время Джон молча стоял у яранги и долго глядел вслед кормильцу, пока тот не скрывался в прибрежных торосах.
Он возвращался в ярангу и усаживался возле тлеющего жирника, предаваясь полудреме и размышлениям. Он старался не вспоминать прошлого, отгонял мысли об оставленных друзьях, о зеленых садах Порт-Хоупа и теплой, ласковой воде Онтарио. Со злорадством, обращенным к самому себе, он думал о том, что стал почти таким же, как окружающие его дикари, и первые мысли его — о еде, тепле и сне. С внутренним злобным торжеством он замечал, как постепенно с него облетают, как ненужная шелуха, приобретенные с детства привычки. Он довольно скоро перестал ощущать неудобство от того, что перестал чистить зубы и умываться. Истлевшее от грязи и пота белье он давно заменил на пыжик.
Первое время Джона возмущал домашний вид Токо, когда тот, вползши в полог, раздевался догола и символически прикрывался жалким лоскутом пыжика.
А Пыльмау разгуливала в тонкой набедренной повязке, и ее большие груди, налитые молоком до такой степени, что на кончиках темных, почти черных сосков всегда висела теплая белая капля, мерно и важно покачивались.