Изменить стиль страницы

И в это время начался налет советской артиллерии…

Когда Татарчук открыл глаза, Засанье заволокло черным дымом — горели нефтехранилища. Снаряды взрывались и в Средместье, и на склонах замковой горы, и в парке. Старшина поднялся и, придерживаясь за стену дома, ступил шаг, другой, третий… В голове шумело, боль в спине была нестерпимой, ноги подкашивались. Споткнувшись, Татарчук упал, больно ударившись затылком, и снова потерял сознание.

Очнулся он от запаха хлороформа. Его куда-то несли — Татарчук лежал на боку и видел окрашенные в светло-серый цвет панели и распахнутые двери комнат, в которых стояли койки. «Госпиталь…» — понял старшина и закрыл глаза.

В одной из таких комнат-палат его бережно уложили на постель, укрыли одеялом. Татарчук осмотрелся, пытаясь сообразить, где он и что с ним. Умело перебинтованная грудь, тупая боль в спине напомнили старшине о последних событиях. «Жив», — подумал, засыпая.

Проснулся он под вечер. В палате стояла еще одна койка, на которой лежал раненый с забинтованной головой. Где-то гремела канонада, дребезжали оконные стекла. Татарчук попытался приподняться, но тут же, застонав, опустился на постель.

— Господин обер-лейтенант! Вам плохо? — чей-то мужской участливый голос.

Говорили по-немецки! Татарчука прошиб холодный пот, мысли приобрели необходимую ясность, и старшина вдруг сообразил, что его подобрали, приняв за раненого при артналете гитлеровского офицера. И он в немецком госпитале! И его, судя по всему, прооперировали немцы!

— Господин обер-лейтенант! Вы меня слышите? Вам плохо?

— Найн… — хрипло выдавил из себя Татарчук, не открывая глаз — боялся, что они его выдадут.

Санитар ушел. Татарчук лежал недвижимо, чувствуя, как гулко колотится сердце, готовое выпрыгнуть из-под повязок. Сосед по палате тихо постанывал, изредка ворочаясь.

Ужинать Татарчук не стал. Он лежал, не открывая глаз и не отвечая на зов санитара. Ему сделали два укола и оставили в покое.

Ночью, когда движение в коридоре прекратилось, Татарчук, кусая губы от боли, надел брюки, потихоньку обулся — одежда лежала рядом, на стуле, но оружия не было. Пришлось повозиться с мундиром — когда старшина застегивал пуговицы, руки дрожали, пальцы были непослушными. Одеваясь, мысленно поблагодарил судьбу: имея тайную склонность к фатовству, которой стыдился и тщательно скрывал от товарищей, старшина, готовясь в отпуск, купил по случаю на барахолке немецкое шелковое белье и перед предстоящим отъездом впервые натянул его на себя. Это, видимо, и спасло его от разоблачения — отсутствию документов в горячке боя пока никто не придал значения. Но рано или поздно это должно было случиться, и Татарчук решил немедля уходить.

Подошел к окну, стараясь не шуметь, потянул на себя раму; она поддалась легко. Выглянул наружу и порадовался — палата находилась на первом этаже. Вернулся обратно, остановился возле койки соседа, судя по мундиру, капитана, прислушался. Тот спал, тяжело дыша. Взял из тумбочки увесистую металлическую пепельницу, крепко сжал ее, примерился — и поставил обратно: убить безоружного, раненого человека, пусть даже врага, не смог…

Перевалившись через подоконник, старшина упал на землю и едва не закричал от боли, которая на миг помутила сознание. Прикусив зубами кисть руки, он некоторое время лежал неподвижно, собираясь с силами, затем поднялся и, осмотревшись, медленно побрел через скверик к невысокому забору.

Дальнейшее Татарчук помнил смутно. Несколько раз он терял сознание, иногда даже полз; по спине бежали теплые струйки, видимо, разошлись швы раны. На улице Боролевского (гитлеровцы переправили раненого Татарчука в госпиталь, который находился в Засанье), в одной из подворотен, Татарчук надолго потерял сознание и очнулся уже утром от ожесточенной перестрелки — три советских солдата, отстреливаясь, уходили к берегу Сана.

— Товарищи! Това… — Татарчук полз из подворотни наперерез пограничникам.

Один из них вскинул трофейный автомат, но другой придержал его за руку:

— Постой, он говорит по-русски.

— То-ва-ри-щи… — язык ворочался с трудом; Татарчук попытался подняться на ноги, но тут же опять ткнулся в брусчатку.

— Это же Татарчук! — закричал пограничник в изодранной гимнастерке — он служил в комендантском взводе и хорошо знал старшину…

В тот же день Ивана Татарчука эвакуировали в тыл. Примерно через неделю ему снова пришлось взять в руки оружие — советские войска отступали, в тыл стал передовой. Ранение было неопасным, но долечиться старшина так и не успел…

5. Румыны.

Капрал Георге Виеру, невысокий худощавый парень двадцати трех лет, читал письмо из дома.

«…А еще сообщаю, что Мэриука уехала в Бухарест. Она вышла замуж за сына господина Догару, помнишь, он прихрамывал на левую ногу и в армию его не взяли. Мэриука приходила перед отъездом попрощаться. Вспомнили тебя, поплакали. У них в семье большое несчастье, мы тебе уже писали, на фронте погиб отец. А неделю назад младший брат Петре попал под немецкий грузовик, и теперь у него отнялись ноги. На этом писать заканчиваю. Береги себя, Георге, когда стреляют, из окопа не высовывайся. Я молюсь за тебя каждый день, и мама тоже. Все целуем тебя. Твоя сестра Аглая. Тебе привет от Джэорджике и Летиции».

— Что раскис, Георге?

— А, это ты, Берческу.. — Виеру подвинулся, освобождая место для товарища.

Берческу мельком взглянул на письмо, которое Виеру все еще держал развернутым, и спросил:

— От Мэриуки?

— М-м… — промычал неопределенно Георге и спрятал письмо в карман.

— Закуришь? — протянул Берческу помятую пачку дешевых сигарет.

— Давай…

Покурили, помолчали. Берческу искоса поглядывал на Виеру — тот был явно не в себе.

— Все, нет Мэриуки, — наконец проговорил Георге и, поперхнувшись сигаретным дымом, закашлялся.

— Что, умерла? — встревожился Берческу.

— Вышла замуж.

— За кого?

— Ну не за меня же! — вскочил Виеру и нырнул в блиндаж.

Через пару минут за ним последовал и Берческу. Виеру ничком лежал на нарах, закинув руки за голову, и подозрительно влажными глазами пристально всматривался в бревенчатый накат потолка.

— Кхм! — прокашлялся с порога Берческу.

Виеру скосил на него глаза и отвернулся к стене.

— Георге… — голос Берческу слегка подрагивал. — Ты это… ну, в общем, не переживай. Война закончится, ты молодой, найдешь себе.

— Берческу! — Виеру резко поднялся, схватил товарища за руку. — Давай уйдем! Домой.

— Ты что, Георге! — Берческу даже побледнел. — Поймают — пули не миновать. Здесь хоть надежда на солдатское счастье…

— Уйду сам… — Виеру скривился, словно от зубной боли. — Ничего я уже не боюсь, Берческу. Не могу! Не хочу! Три года в окопах. Ради чего? Немцы нас хуже скотины считают. А свои? Вчера капитан Симонеску избил денщика до полусмерти только за то, что тот нечаянно прожег утюгом дыру на его бриджах. А тебе, а мне мало доставалось?

— Да оно-то так… — Берческу мрачно смотрел в пол. — Я тоже об этом думал…

Ночью роту, в которой служил капрал Виеру, подняли по тревоге, усадили в грузовики и отправили в неизвестном направлении. Солдаты терялись в догадках, но подупавшее за время многодневного сидения в окопах настроение улучшилось — роту явно увозили в сторону, противоположную линии фронта.

Два последующих за этим дня солдаты, не покладая рук, трудились в качестве плотников — сколачивали фанерные макеты танков и пушек, красили в защитный цвет. На третий день макеты начали устанавливать на хорошо оборудованные и замаскированные позиции, откуда немцы спешно убирали танки, противотанковые орудия и тяжелые минометы. Еще через день макеты спешно перебросили в другое место, а на позиции возвратили ту же технику…

Георге старательно обтесывал длинную жердь — ствол пушки-макета. Работа спорилась, время бежало незаметно; пряный дух свежей щепы приятно щекотал ноздри, и капрал пьянел от такого мирного, уже подзабытого запаха. Рядом, что-то мурлыча под нос, трудился и обнаженный до пояса Берческу — полуденное солнце припекало не на шутку.