Изменить стиль страницы

Монахиня отошла в угол, где занялась разжиганием очага. Там лежала охапка заранее припасенного хвороста, на крючке висел котелок.

Никон, как завороженный, смотрел теперь на очаг. Огонь горел ровно и сильно, почти без дыма. В котелке забулькала вода. Знахарка собирала в это время со стены веточки каких-то трав, пучки их сейчас только, при свете очага, разглядел на закопченных стенах Никон, и бросала в воду. В келье запахло лесом и лугом, как в Вильдеманове в июльскую жару. Запахи разбудили глубоко спрятанные в тайниках души воспоминания. Никон неожиданно для себя издал протяжный стон.

— Сердечная печаль тебя застигла, святейший! — распевно проговорила монахиня, помешивая ложкой свое варево. — Значит, я верное средство готовлю.

— Много ты понимаешь, женщина! — усмехнулся Никон и почему-то вдруг захотел раскрыть перед ней свою душу. — Печаль у меня только одна: мои враги, те, кто идет супротив меня. Вот и научила бы, как быть, средство дала, силы мои укрепила…

— А грехи твои, Государь?.. — смело посмотрела она ему в глаза. — С грехами-то как быть? Ведь их у тебя столько — на одну подводу не нагрузишь!

— Все мы грешны, матушка! — Никон остался доволен «Государем», поэтому прощал чернавке ее смелость. — Бог даст, ещё успею их замолить.

Ворожея нацедила из котелка в расписной ковш темно-желтого отвара и стала шептать над ним молитву. Потом перекрестила трижды троеперстно и подала гостю. Никон уже без всяких сомнений стал пить маленькими глотками пахучую горячую жидкость. Он не очень-то верил в ее ворожбу, но разговаривать с этой женщиной ему было заманчиво и интересно, как в лес войти, полный неожиданностей. Он забыл и о своем чине, и о том, что привело его сюда.

— Пей, пей, Святейший! В этом ковше и твоя сила, и твоя любовь, и твои заботы новые. И избавление от старых. Всё прошло, но забывать об этом нельзя. Как не забыть тебе никогда ни жены твоей, ни деток…

Никон чуть не выронил ковш из рук. Откуда она знает о его прошлом? После того, как он покинул родное село, прошло тридцать зим. Для кого-то — целая жизнь. Даже имя свое прежнее — Никита Минов — он никогда не вспоминает. Неужели эта ведьма всё знает?..

Никон посмотрел на женщину, подавляя зарождающийся страх. Шепча молитву и улыбаясь, она приблизилась к нему и протянула кусочек ржаной лепешки:

— На, владыка, съешь, это твоя доля. Может, горька и черна, но куда от нее денешься… Что Бог дал — придется взять…

На стене по-прежнему шевелились черные тени — искаженная картина реальной жизни. Он вспомнил вдруг пугающие уродливые тени колоколов, отраженных в свинцовых водах Белого моря. Колокольный звон при этом оставался волнующе-прекрасным, и купола Преображенского собора сияли по-прежнему радостно и празднично. А тени — что? Взошло повыше солнце, и они исчезли, испарились, не оставив следа.

— Свет нужен, больше света, — вслух произнес Никон, продолжая думать о своем.

Монашка метнулась к свече, но Никон остановил ее властным движением руки.

— Довольно, матушка! Ты мне и так помогла. Хорошо твое снадобье. Умны твои речи. Да благословит тебя Господь! Прощай покуда…

Он шагнул к двери, которую снаружи уже открывала игуменья. Может, подслушивала, старая карга? Но Никону уже было не до монахинь. Для него опять зажегся угасший было огонек нового пути, которым он шел с таким трудом. Следовало поспешить, пока он горит.

…Три месяца прошло с той памятной ночи. Часто вспоминал он пророческие речи ворожеи и находил в них много истины. Однажды не вытерпел, приехал в монастырь. Но ворожеи там не оказалось. И матушка-игуменья не могла сказать, куда она делась. Говорили монахини: собрала в платок свои пожитки, поклонилась сестрам до земли и ушла на все четыре стороны.

В одну из ночей приснился Патриарху сон: в холодном поту он сел на свое жесткое ложе. Увидел, как наяву, ту ворожею, которая говорила ему: «Микитушка, не забывай меня и детишек наших!». Вгляделся, а у нее— как у Авдотьи лицо, жены его прежней. А вдруг так и есть? Ведь лица-то монахини он не разглядел как следует…

До утра стоял на коленях у святых образов, плача и моля Бога.

* * *

Федосья Прокопьевна Морозова в последнее время плохо спала. Тревожные сны, как змеи, высасывали сердце, туманили мозг. Утром вставала обессиленная и больная.

Сейчас проснулась среди ночи. Окна затянуты летним пасмурным туманом. Трещит сверчок в углу. Сверчок вдруг умолк, словно сам стал прислушиваться к чему-то. И наступила тишина. Долгая, тягучая, жутковатая. Будто лежишь в темном гробу заколоченная… Федосья Прокопьевна хотела девку Парашку кликнуть, но отчего-то не решилась, губ не разжала. И тут с улицы донесся тоскливый протяжный вой собаки. Ей вторила другая, третья. Как стая голодных волков. Мороз пробежал по спине боярыни.

— Тьфу, окаянные! Беду накличете… — Она знала, что собаки воют к покойнику. А поскольку супруг ее, Глеб Иванович, послан царем в самое гнездо Сатаны — в Малороссию, то вестей можно ждать всяких.

Она вскочила с мягкой постели, босая, простоволосая, кинулась в сени, подхватив по пути сафьяновые сапоги мужа. Поставила их у порога запертой на все засовы двери, носами к себе: так легче доброму человеку войти, размашисто перекрестилась двумя перстами, и вдруг сквозь щели двери сверкнул адский огонь и вслед за ним с треском ударил гром.

Не помнила боярыня, как очутилась в своей спаленке, как упала на колени перед киотом. Молнии освещали ее белую фигуру, гром заглушал слова творимой молитвы. Постепенно гроза утихла, ушла на запад. А с востока занимался рассвет. Ночь отступала.

Боярыня встала на ноги, собрала в косу рассыпанные по плечам волосы и пошла проверить сына. За дверью ее спаленки вдоль стены стояла широкая скамья. На ней, постелив старый тулуп, спала Параша. Сейчас, при свете занимающегося дня, хорошо были видны ее полные телеса: рубаха сползла с плеч, обнажая молочно-белые шары грудей, внизу задралась до самых крутых бедер и черного пушистого островка между ног. Жарка июльская ночь, жарки и сны девичьи. Хотела Федосья Прокопьевна хлопнуть по голым ляжкам, да передумала, увидев сложенные в блаженной улыбке полные алые губы Параши. «Хоть во сне счастье изведает», — благодушно подумала боярыня и пошла дальше, в Ванюшину опочивальню.

Мальчик крепко спал, разметавшись поперек своей широкой кровати. Одеяло — в ногах, подушки — на полу, Осторожно подняла подушки, перекрестила сына и вернулась, успокоенная, к себе.

Вторично проснулась от воркования голубей за окном. За карнизом и наличниками было множество их гнезд. Бархатные переливы птичьих голосов нравились Федосье Прокопьевне. Она и сама кормила и слугам приказывала заботиться о голубях. Вот они сейчас и расхваливают свою обитель, наслаждаясь теплым утром, чистым небом и пылающим солнцем. Боярыня подошла к окну и раскрыла створки. На нее пахнуло свежестью и ароматом ласкового июльского утра.

Кругом уже началась привычная жизнь: мычали коровы, конюх запрягал вороного и покрикивал на него строго: «Не балуй!». Баба несла воду на коромысле. Ведра-бадейки раскачивались в такт ее крупным плавным шагам. Где-то играл пастуший рожок. Звонко лаяла собачонка.

За спиной боярыни скрипнула дверь, пропуская Парашу с лоханью воды в одной руке и вышитым рушником — в другой.

— Что-то, барыня, ты раненько поднялась?

— А ты, глупая, забыла, какой сегодня день? Троица. Великий праздник. Помоги мне собраться, да в церковь пойдем… Что это ты вся чешешься, как шелудивая?

— Да комары искусали, ироды. Всю ночь меня жрали.

— Как тебя не жрать, спишь вся расхристанная.

— Жарко ведь, барыня… — плаксиво оправдывалась Параша.

— Спишь как дохлая. Ничего не чуешь и не слышишь. А ночью такая жуткая гроза была. И собаки выли.

— Собаки? Это плохо. К покойнику. — Девка усердно расчесывала длинные густые волосы хозяйки и почувствовала, как она вздрогнула. — Ой, батюшки! Что язык мой мелет. Прости, госпожа, ради Христа!