Изменить стиль страницы

В конце июня косили сено… Всем селом. У каждого хозяина был свой пай. Отец отбивал две-три косы, во время косьбы их менял. Сушить сено с ними ходил и дядя Прошка. Мачеха в поле не работала.

— Шик-шик! — падала за отцом пахнущая медом высокая трава. Широкой грядкой тянулись прокосы. Заканчивался сенокос — поспевали хлеба. Отец снова косил, Тикшай с Прошкой вязали снопы. Снопы были тяжелыми, от них шел запах только что испеченного хлеба. И всегда, когда садились втроем есть около снопов, дядя Прошка затевал какой-нибудь серьезный разговор. Однажды он сказал Тикшаю, подмигнув брату:

— Пора, паренек, человеком стать. В эти дни сосед, дядя Чукал, поедет в Великий Новгород отвозить Никону подарки, поезжай и ты с ним. Поговорит с митрополитом, возможно, около себя тебя оставит. С ним ведь твой отец детство провел. Мы что, мы с отцом постарели, будем смерть ждать. А твое счастье впереди.

У Тикшая не было желания уезжать из родного села. Здесь оставались друзья и Мазярго, которая одаривала его стеснительным взглядом. Но дядя прав, время уже самому искать стежки-дорожки. Семнадцать лет — не ребенок-сосунок, пора думать и о себе.

И Тикшай поехал с дядей Чукалом. Из села отправились на пяти подводах, в каждой везли собранные по селу гостинцы. Несли кто что мог: мясо, масло, шкуры, пшеничную муку, шубы, плетеные корзины. Правду сказать, вильдемановцы поехали в далекий Новгород с большой просьбой к Никону: об освобождении от власти князя Куракина, задушившего их работой и наказаниями.

За долгие дни пути односельчане вели разговоры о том, как их встретит в незнакомом городе большой человек. Иногда дядя Чукал вставал с нагруженной телеги и, разминая онемевшие ноги, вздыхал:

— Так, братцы, мы живыми не доберемся. От одних сухарей кишки лопнут, кровь застынет.

Когда завиднелись купола новгородских соборов, мужики воспрянули духом: «Прибыли!». У ворот Юрьева монастыря путь им преградили конные стрельцы:

— Дальше на подводах нельзя!

Лошадей распрягли, сами устроились на ночлег в домике, похожем на сарай. Два дня ждали благословения Никона. Наконец-то они встретили его на улице, около кельи. Повалились в ноги, объяснили, кто они и зачем прибыли. Никон гостинцы внимательно рассмотрел, потом пригласил человека и приказал всё перетаскать в подвал, закрытый огромным, будто бычья голова, замком. Беседовал с ними недолго и говорил высокомерно, словно измерял каждого. Под конец сказал: «Бумагу, что вы просите, я вам дам, только перед тем, как отдать ее князю, покажите колычевскому батюшке, пусть в церкви молебен отслужит».

Говорил по-русски, иногда, правда, и эрзянские слова вставлял. Когда дядя Чукал сказал, зачем взяли с собой Тикшая, у владыки глаза заблестели. Свой жизненный путь, видать, вспомнил, поэтому сказал:

— Парень нравится мне. Оставляй, возможно, из него выйдет хороший пастырь божий…

Тикшай не брал в руки церковных книг и не понял, что сказал владыка. Думал, Никон пастухом его заставит работать. В селе было так: кто пасет стадо — тот последний человек. Тикшай уже хотел возразить, но дядя Чукал за него ответил:

— Ты, батюшка-Миныч, сделай из этого парня хорошего человека. Он умный, жалеть не будешь…

… Воспоминания в голове Тикшая теснились пчелиным роем. Перед его глазами стояла высокая фигура Никона, в ушах звенел его голос. Он не сразу понял, что кто-то зовет его. Поднял голову. Рядом стоял дядя Чукал.

— Иди в дом, сынок, дядя Прошка зовет тебя, сейчас ты здесь хозяин…

Инжевата похоронили там, где вечным сном спали его родители. Громко причитала мачеха, по лицу дяди Прошки непрерывно текли слезы. Плакали и соседи.

Когда засыпали могилу землей, Пуресь Суняйкин, сельский жрец, начал петь молитву, в которой рассказывал о жизни умершего.

Женщины разложили на траве поминальное угощение. Все вытерли слезы и стали есть. В это мгновение запела какая-то птица. Люди, радуясь, стали слушать ее. Потом оставшиеся крошки высыпали на могилу.

Тикшай подумал: «Наверное, и отец превратится в птицу, прилетит посмотреть их дом…».

* * *

Через сорок дней Тикшай стал собираться в дорогу. Дядя Прошка просил его остаться жить в селе, мачеха тоже удерживала. Но Тикшай чувствовал: с прошлым разорвались все узы. Парня манили новые дороги и новая жизнь. Что его ждет впереди, об этом знал только Верепаз — та сила, которая была хозяином Вселенной.

Провожать его пошли к концу села два человека: дядя Прошка и Мазярго. Дядя обнял, поцеловал и сказал:

— Ты смотри, не забывай нас. Кроме родного села, теплее места не найдешь! — и, вытирая слезы, пошел обратно.

Мазярго протянула ему платочек, где вышила двух сидящих на ветке соловьев, и молча побежала догонять дядю Прошку.

Тикшай смотрел им вслед, и в груди у него стало так горько, будто там разбился кувшин с полынной настойкой.

Глава пятая

Одно дело — построить храм: сложить стены из кирпича или сруб поставить, поднять выше, к небесам, повенчать золотым куполом, осенить сверкающим крестом — и Дом Господень готов. Другое дело — войти в этот храм и остаться в нем. Войти не случайным прохожим, а преданным слугой Божьим, в душе которого горит, не угасая, вера христианская.

В праздник Покрова Богородицы колокола московских храмов звонили не переставая. Москву-реку и Яузу сковал первый морозец. От ночных холодов вода блестела, как оконные стекла в боярских хоромах. Под ногами прохожих шелестели опавшие листья. Голые деревья махали на ветру ветками, словно отгоняли надвигающуюся зиму.

Через Боровицкие ворота на Чертановскую улицу вылилось огромное людское море. Путь знакомый: от Кремля — в Новодевичий монастырь. Прошли мимо царских палат, через железные ворота, которые ночью закрывались от лихих людей, мимо Алексеевского монастыря.

Впереди процессии — Никон. На нем праздничное облачение. В руке — патриарший посох. Шаги его твердые, уверенные. Сам пристально смотрит вперед, словно видит то, чего другим недоступно.

За ним торопливо семенили архиереи, над их головами плыли, покачиваясь, хоругви, в руках — иконы. А вслед — нескончаемая река верующих.

По обеим сторонам улицы — дома и хоромы. На взгорке грибами-боровиками стоят палаты царского постельничего Федора Михайловича Ртищева и московского головы Михаила Петровича Пронского. Сложенные из белого камня стены палат высокие-превысокие. Рядом, подобно раскрылившимся гусям, протянули свои крыши-навесы дома дьяков Алмаза Иванова и Лариона Лопухина, домишки стрельцов. Позади домов теснятся густо дворы и бани, шерстобойки и сушилки, а также другие хозяйственные постройки.

Одни жители близлежащих домов выходили на улицу навстречу процессии, другие глазели из окон. Каждый — со своими думами и заботами. Вот стоит молодуха у забора. Щеки ее пылают, губы опухшие. Понятно, ночку с любимым коротала. В красивой головке ее, как пчелы в улье, вертятся разговоры грешные и песни удалые. А сама крестится двумя перстами и с любопытством на иконы поглядывает.

У другой женщины, что замерла на противоположной стороне улицы, голова покрыта черным платком, лицо как у святой — торжественное и строгое. Пальцы ко лбу приставила, слезами обливается, молитву шепчет истово.

Бородатый мужичок выглянул из-за угла. Лицо вороватое, глаза — что ножи острые. Были бы силы, одним бы взглядом всех зарезал. Он-то уж знает, куда и зачем отправился Патриарх. Мужика воровство кормит. Случись на Москве смута — это ему на руку.

Вон парнишка прилип к окну. Увиденное ему дивом кажется. И невдомек малому, что дальнейшая его судьба зависит от того, куда эта людская река дойдет и с чем назад воротится…

Со стороны всегда глядеть лучше. Пяль глаза, ворчи, кусай губы — всё равно ты в стороне.

Никон посохом своим стучал в вымощенную булыжником улицу, словно этим показывал: он дойдет до известной ему цели и столкнет тех, кто стоит на его пути.

За его спиной, высоко подняв головы, шагали святые отцы. Торопились. Широкие шаги делали дьяки и подьячие, купцы, мастеровые, стрельцы.