Изменить стиль страницы

Материнским сердцем она чувствовала, что дитя ее как-то переменилось, что-то новое вошло в его душу — суровое и недетское. Может, потому она так упорно твердила себе, что он совсем еще мал.

…Лет через двенадцать друзья опросят Васю Алексеева, как он стал революционером, и Вася рассмеется своим веселым, заливистым смехом, отпустит одну из тех необидных, задиристых шуток, на которые он всегда был щедр. А кем мог он стать еще? Наследником престола или французским послом Морисом Палеологом? Ну, он же не такой дурень, да и родители позаботились о нем: за Нарвской заставой произвели на свет. Оттуда лица высочайшей фамилии и послы иностранных держав отродясь не выходили.

Но всплывет в Васиной памяти многое. И прежде всего тот страшный день, когда мать не смогла удержать его дома и он вслед за взрослыми убежал на Петергофское шоссе. Люди шли толпа со всех заставских улиц к трактиру «Старый Ташкент». Вася запомнил толпу, двинувшуюся по шоссе к Нарвским воротам, — ребята всё время крутились в ней, — торжественные, просветленные лица, молитвы… И треск залпов, смешавших всё.

И еще он запомнил зеленоватые лица мертвецов, сваленных на полу в покойницких Алафузовской и Ушаковской больниц. Странно скрючившиеся и закостеневшие фигуры, рты, открывшиеся для крика и уже не закрывшиеся больше, заиндевевшие, торчавшие вверх бороды. И одежда, измятая, разорванная, покрытая запекшейся, почерневшей кровью.

Двери покойницких не запирались в тот день. Мужчины и женщины входили в них беспрерывно. Они вглядывались в лица убитых, перекладывали трупы, лежавшие как дрова. Они искали близких — мужей, братьев, сыновей…

Мальчишки пробирались в мертвецкие вместе со взрослыми. Ими двигало неуемное ребячье любопытство, но то, что они увидели, уже нельзя было забыть никогда.

Трупы всё подвозили и подвозили. Ломовики, грубо ругая толстозадых коней, шли рядом с санями, на которых мертвые были уложены поперек аккуратными поленницами. Пригородные крестьяне шали вскачь низких мохнатых лошадок. Покойники лежали в возках, в которых на масленицу петербуржцы любили кататься под звон бубенцов.

Вечером мальчишки побывали на площади. Там стояли жандармы. В город никого не пропускали. Но разве удержишь заставских мальчишек? Они пробирались стороной, проскакивали через цепь полицейских. Городовые в длинных, тяжелых шинелях, с черными шашками-«селедками» на боках кряхтя орудовали лопатами и скребками. Они сгребали с мостовой красный смерзшийся снег и набивали его в большие деревянные бочки. Обозы с этими бочками тянулись от площади в сторону взморья.

Вот тут и заиграл утром боевой рожок, и люди стали перед рядами наведенных на них в упор винтовок. «Ложись, стрелять будут!» — закричали те, кому пришлось когда-то служить в солдатах. Они узнали этот боевой рожок, но остальные не верили, да и не было времени подумать. Раздался залп, потом еще и еще… Люди уже не ложились, они падали в снег — чтобы больше не встать.

Это было 9 января 1905 года.

Вчера еще мальчишки из Емельяновки, с Чугунного, Богомоловской, Огородного — дети тесной, набитой рабочим людом заставы — катались по улицам и замерзшим канавам на подбитых железиной деревянных коньках, играли в орлянку и бегали к заливу на лыжах, сделанных из клепки старых бочек.

Пройдут дни, они снова станут играть и бегать на коньках. Вася опять будет выписывать замысловатые петли на снежном поле и с хохотом барахтаться в сугробах. В восемь лет человека не сделаешь взрослым. Но память ребячья свежа, и пережитое, как резец, оставляет в ней глубокую борозду, — ее уже не вытравишь ничем…

Сейчас он идет в школу по кривой улице Емельяновки с ватагой ребят. У всех под растегнутыми пальтишками или отцовскими пиджаками видны красные рубашки — форма Путиловских детских классов, у всех в руках матерчатые сумки с книгами, сшитые матерями.

За мостиком они сворачивают в Шелков переулок. Кругом странная, глухая тишина. Не цокают подковами лошади, и люди почти не попадаются навстречу. А главное — молчит завод. Копры не бьют по железу, не гудят прокатные станы. И мальчишки переговариваются тихо, точно боясь нарушить это молчание.

Они тоже считают свои потери.

— А Ванька-то Гром, чай, не пойдет больше в школу…

— И Гришка…

— Чего не пойдут? Похоронят отцов и пошлют их мамки в класс снова…

— Похоронят… Покойников-то полиция не отдает…

— Нет, не ходить Ваньке Грому в школу. Чем жить будут? Пятеро детей у них мал мала меньше.

Об этом говорили вчера у них дома, это повторяют они сейчас.

Вася знает, что отец его, Петр Алексеевич, жив и здоров. Сидит, наверно, на кухне и потягивает чай — высокий, худой, с добрыми лукавыми глазами. Или, может быть, собирается к соседу, потолковать. Завод бастует, но отцу непривычно сидеть будним утром дома.

Как хорошо, что с ним ничего не случилось! Придет весна, они спустят лодку и будут до рассвета выезжать на залив — собирать плавник, лес, вынесенный Невой вместе со льдом, да ловить рыбу.

Но, странное дело, сейчас Васе как-то стыдно, что его отец сидит дома живой и здоровый, а отец Ваньки Грома валяется в покойницкой Алафузовокой больницы.

— Вырастем, тоже бастовать будем, дадим царю по загривку, — говорит он.

— А то нет, ясно дадим, Папаня! — откликаются ребячьи голоса.

Папаня — это он. У заставских ребят почти у каждого своя кличка. Он едва ли не самый маленький ростом во всей ватаге, да и восемь лет ему исполнилось только две недели назад. Папаней его прозвали когда-то в насмешку, но теперь ребята об этом уже забыли. В своем классе он признанный заводила.

На углу Шелкова переулка и Петергофского шоссе, с левой стороны, если идти от Емельяновки, стоит неоштукатуренный кирпичный дом с большой открытой террасой. От террасы два широких спуска ведут в садик. Кто знает, что было тут прежде! Сейчас здесь Путиловские детские классы, ремесленное училище и рукодельная школа — весь заводский «университет». В классах надо учиться три года, а потом уж, если повезет, мальчикам откроется дорога в ремесленное. Там их сделают мастеровыми. А девочкам — путь в рукодельную. Окончат ее и могут идти в подручные к портнихам и модисткам. Школы учреждены Русским императорским техническим обществом для детей рабочих.

Вася и его дружки — самые маленькие. Они ходят в первый детский класс.

Нет, что уж говорить, «лица высочайших фамилий» росли не здесь, а если деревня Емельяновка с давних времен была известна русским царям, то для этого была совсем иная причина.

Летними вечерами, вдосталь набегавшись по окрестным пустырям и накупавшись в речке, Вася и его дружки любили посидеть возле старого деда Терентия. Его всегда можно было найти на поросшей травой завалинке дома. Рядом лежали деревянные чурбаки, из которых дед ловко резал ложки или смешные фигурки зверушек. Шесть десятков лет проработал дед на Путиловском в столярной. Теперь он уже не ходит на завод, там работают его внуки, а дед всё не знает покоя. Ложки он делает для базара, зверушками играет емельяновская детвора. Но любит она деда Терентия все-таки не за них. Она любит его за рассказы, на которые он всегда щедр.

О Емельяновке дед Терентий рассказывал:

— Вы не глядите, что она такая — домишек четыре десятка и те все закоптелые, как головешки. Теперь Емельяновка, правду сказать, вовсе и не деревня, а так, заводский посад. Что это за деревня, коли полей у ней нет и огородов уже скоро не увидишь, одни свалки кругом? И не крестьяне тут живут, мы только по паспорту крестьяне…

— Вот ты, оголец, — говорил дед, положив руку на Васино плечо, — ты кто по документу? Ты псковский крестьянин будешь, а пока что крестьянский сын. Да ведь ты, поди, и не бывал на Псковщине-то. Батька твой оттуда. На Путиловском не первый десяток лет работает. Только город Санкт-Петербург нас не считает за своих. Куда там, столица! Вот и Емельяновну город тоже не принимает, да и всю заставу. Где протекает Таракановка, Воняловка по-нашему, там у Нарвских ворот, считай, и городу конец…