Изменить стиль страницы

Один из свидетелей обвинения заявил, будто я обманным путем освободился от воинской службы, – это тоже ложь. После всего этого последовало полуторачасовое выступление общественного обвинителя Сорокина, которого я видел в первый раз, представлявшее собой совершенно разнузданную клевету по моему адресу, а также по адресу «сиятельных тунеядцев», как он сам выразился, имея в виду Чуковского и Маршака.

После этого был устроен перерыв, а затем оглашен известный Вам приговор.

Товарищ Генеральный Прокурор! Ни юридически, ни нравственно я не виновен. Я не уклонялся от общественно-полезного труда и не вел антиобщественного паразитического образа жизни… Я имею все основания обвинить суд в недобросовестности и фальсификаторстве, в преднамеренном осуждении. Ничем иным нельзя объяснить столь явное пренебрежение к фактам.

Все это произошло потому, что я, что бы ни говорил суд, действительно поэт; пишу свои стихи и перевожу стихи зарубежных поэтов. Я убежден, что придет время, когда о недостатках и достоинствах моих стихов и переводов будут судить сведущие люди, а не те, что заявили в своем постановлении, будто я «…писал ущербные, упадочнические стихи, которые распространял среди молодежи Москвы и Ленинграда». Это глупость, смешанная с ложью.

Что же касается юридической стороны дела, то если хоть одно из брошенных мне обвинений основательно, я должен нести наказание несравненно большее, чем то, которому я подвергнут – ив этом смысле суд также совершает преступление перед законом. Уже хотя бы на этом основании я заявляю протест против вынесенного мне приговора.

Я прошу повторного разбирательства. Если я не прав, я ничего не выиграю. Но я знаю, что я ни в чем не виновен, и ничего не боюсь.

Я прошу у Вас не милости, а справедливости и верю, что мне не будет в этом отказано и я получу возможность вернуться к своему труду.

С искренним уважением

И. Бродский Июль 1964 г.

Из дневника К. Чуковского

25 июня 64

Были у [меня] вчера четыре джентльмена. Л. Н. Смирнов, председатель верховного суда РСФСР, В. Г. Базанов, директор Пушкинского Дома, Е. Ворожейкин, директор Юриздата <… > и еще один, чья фамилия невыяснена. Мои коллеги по изданию 8-томного Кони.

<…> Оказалось, что со Смирновым, Председателем Верховного Суда, я уже встречался в жизни – на Лахте, в Ольгино, в 1922 году. Он говорит: «помню, вы все возились с детьми». Был ли он тогда ребенком, я не решился спросить. Он тучный, высоколобый, с усталым лицом. Я заговорил об Иосифе Бродском.

Он оживился:

– Представьте, я получил о нем два письма. Оба из Лен[ингра] да. Одно по-английски. Пишет какой-то студент – на бумаге, вырванной из тетради. Такое смешное письмо…

– Вам смешно, а он страдает. Больной, должен где-то под командой грубых людей возить навоз и т. д.

– Очень смешное письмо.

Я стал говорить о злобном Прокофьеве, который из темных побуждений решил загубить поэта, о невежественном судье, Базанов и незнакомец вяло поддерживали меня, но Смирнов отошел в угол балкона (покурить) и всё говорил:

– Такое письмо… И по-английски.

(«Дневник-2», с. 356.)

К. Г. Паустовский – А. И. Микояну

Дорогой Анастас Иванович!

Я встретился с тяжелой несправедливостью. Молодого ленинградского поэта и переводчика Бродского объявили тунеядцем, судили за то, что он писал стихи, и сослали из Ленинграда на Север. Это дает мне основание обратиться к Вам и просить Вас вмешаться в это дело.

Материалы, из которых видно существо дела, прилагаются.

К. Паустовский 7П июля 1964 г.

Из письма И. Бродского – Ф. Вигдоровой 16. VIII. 64

Дорогая Фрида Абрамовна, писать Вам нужно бы слишком о многом, потому и не выходят письма. Это даже и лучше: спокойнее. Да и вообще все это время нахожусь как бы за скобками; кроме того, никаких таких новостей у меня не было. Вот и не писал и, кажется, даже не поблагодарил за машинку. Этого сейчас сильно стыжусь и, как бы с жаром, как бы наверстываю упущенное; она мне служит маленькую, но иногда замечательную службу…

Дело в том, что когда свыше поступило указание устроить мне комиссию, именно из А<рхангельс>ка сюда приезжал специальный человек (отнесшийся ко мне весьма благожелательно). Следовательно, возможна какая-то связь между М<осквой> и Архангельском>, скажем, на предмет затребования оного дела. Или наоборот, что если я попрошу здесь, чтобы дело послали в М<оскву>, хотя вряд ли меня послушают? Имеет ли это смысл? В общем, я хотел бы что-то знать, вернее, как-то поступать, ибо дольше находиться в бездействии не хочу и не могу. Мне кажется, что воз не двигается с места по моей вине. Я хотел бы также, чтобы Вы, если не трудно, написали мне всю правду, даже если дело решительно безнадежное (Миронов и проч.)…

Простите мне, пожалуйста, этот несносный тон и, может статься, нелепые фантазии. Говоря по чести, у меня просто увеличилось число причин, по которым я желал бы освобождения. Кроме того, уже семь с лишним месяцев всей этой вздорной (позорной) истории: ничего удивительного, что нервы разгулялись. Вообще же ничего убийственного не происходит (хотя то, что происходит, для меня, пожалуй, хуже самого невероятного – но об этом слишком долго). Пожалуйста, не сердитесь. Как свидетельство полной своей лояльности, приложу к письмецу стихи, писаные здесь в мае-июне; за весь июль написал только одно, славное, в общем, стихотворение и больше ничего. Меня завалили переводами, но что-то такое случилось, что не могу к ним подойти и ничего не выходит. Ну, это уж сугубо мои личные дела, о них не стоит: литература. Просто, как ни вертись, здесь трудно работать.

На ноябрьские или к Новому году, меня, может статься, отпустят. М. б., имеет смысл поехать в Москву? Я очень хотел бы увидеть Вас и поговорить…

У меня очень плохой почерк, потому и воспользовался машинкой, которая давно хочет передать Вам привет и сказать, что она цела и здорова.

Черновик ответа Ф. Вигдоровой – И. Бродскому

<конец августа 64>

…ну, вот, наконец, и письмо от Вас.

Я очень понимаю, что Вам писать трудно – вообще, а мне – в особенности. И, все-таки, хорошо, что Вы написали.

Отвечать – тоже трудно. Потому, что не могу втолковать главного: дело не в Арх<ангельс>ке. И не в Коноше. И даже не в Москве и Л-де. Не в городах, а в конкретных людях. И даже не в Прокофьеве. Дело в зав. отделом адм. кадров т. Миронове – и это гораздо серьезнее. У него есть всё: моя запись, письмо Чуковской, Ваше письмо, адресованное Руденко. Так что – Вы тоже действуете. Все эти материалы лежат на столе Леонида Федоровича Ильичева.

К нему же от себя обратился руководитель Союза писателей – К. А. Федин.

Паустовский послал мою запись и Ваше письмо – пред. сов. мин. [председателю Президиума Верховного Совета. – Ред.] – Микояну. И, конечно, высказал ему свое мнение на произошедшее. Пока ответа нет.

Вот что, сбиваясь на протокол, я могу Вам сказать. Есть только один человек, к которому мы не обратились – Н. С. Но его в Москве давно нет – и уже нет того человека, кот. хочет к нему обратиться. Я и хочу, но я, как вы сами понимаете, не фигура.

Вам не повезло в том, что Ваши друзья и заступники – люди не чиновные. Они очень немного могут. Они одолевают путь не милями, а миллиметрами. Но нет такой минуты, когда бы они не помнили о Вас, и не действовали бы.

Не семь, как Вы пишете, а девять месяцев – время, достаточное для того, чтобы родился ребенок. А он, вот, не рождается.

И, несмотря на всё это я с удивлением прочитала Ваши слова о ноябре или Новом годе. Не могу, не хочу думать, что Вы все еще будете там. Чудо ли, или до кого-то дойдет всё же смысл, позор происходящего, но Вас должны освободить. Так я думаю и верю.